Между тем в первой приемной уже собиралось обычное общество: несколько мальчиков-поэтов в серых костюмах, с томными позами дэнди, пили чай и болтали; проповедник близкого второго пришествия, румяный, с золотыми кудрями, голубыми глазами, растекался в сомнительной сладкой истории перед толстым приват-доцентом и мрачным философом в углу дивана. Молодой и неизвестный художник сосредоточенно писал своего друга, тоже неизвестного молодого беллетриста, который позировал с ленивой важностью. Два посторонних студента со стульев у дверей наблюдали это общество с завистливым подобострастием.
— Сегодня свершится! — кричал, ломаясь, Кика еще в дверях, — сегодня, братия, прибыл всемирно известный, славнейший! Смертные, через несколько минут узрите вы Гавриилова. Бойтесь, робейте и плачьте!
— Врешь, Кика! Правда? Надо сказать Юлии Михайловне, — послышались оживленные возгласы, показывающие, что о Гавриилове не раз говорилось.
— О чем это нужно сказать Юлии Михайловне?
Сама Агатова стояла в дверях, которую почтительно придерживал за ней лакей.
На ней было черное шелковое платье с длинным трэном,{18} черная огромная шляпа с белыми перьями и только одна нитка жемчуга на шее, как четки, спускающаяся на грудь розовым коралловым крестом.
Строгость и изысканность костюма, слегка хриплый низкий голос, слишком уверенные и резкие движения придавали ей черты не то несколько экстравагантной принцессы, не то певицы с открытой сцены.
— А у нас целый заговор против вас, — заболтал Кика.
— Заговор? Эти мальчишки всегда выдумают какие-нибудь пакости! — с гримасой ответила Юлия Михайловна, высоко протягивая руку к губам здоровающихся с ней поэтов.
— Как известно, наш знаменитый, наш новоизобретенный Гавриилов прибыл сегодня. Надеюсь, вы не оставите его своим благосклонным вниманием!
— Кика, ваша наглость переходит просто в глупость!
— Он самый юный и прекрасный из смертных, как свидетельствует Ксенофонт Полуярков.
— Да, он, кажется, интересен. Хотя вы все мне надоели, и больше, по крайней мере, неделю, вы ко мне, Кика, не смейте являться!
— Пощади, жестокосердая! Минуты не могу прожить, чтобы тебя не видеть снова.
Агатова села на диван и чопорно заговорила с любезно склоняющимся к ней приват-доцентом.
Поэты сбились в кучу около Кики.
Проповедник второго пришествия, не замеченный со своими поклонами Агатовой, сконфуженно кашлял в платок.
Студенты у дверей оставались неподвижными.
Наступали ранние зимние сумерки. Лакей бесшумно спустил шторы, зажег электричество и подложил поленья в снова разгоревшийся камин.
Никто не заметил, как вошел Гавриилов и остановился у окна.
Только когда выбежавший из кабинета секретарь спросил у этого тихого, скромного мальчика в длинной, почти до колен, зеленой суконной куртке с черным кожаным поясом:{19}
— Вам кого будет угодно видеть?
А тот ответил, слегка запинаясь:
— Видите ли, я Гавриилов.
Все замолчали и обернулись к нему.
— Вы совсем его смутили, бедного! — первая нарушила наступившее молчание Агатова.
— Вы — Гавриилов? Мы вас ждали. Познакомьтесь же, это все наши сотрудники.
Гавриилов растерянно кланялся.
Секретарь побежал доложить Полуяркову. Все подходили к Гавриилову, здоровались, осматривали его зорко и тут же делились своими впечатлениями, вполголоса, не очень стесняясь.
— Девчонка невредная! — шепнул на ухо один, считавшийся циником.
— Ломака и святоша, а обкрутит всех. Вот увидишь, что еще будет!
— Ты заметил: «наши сотрудники»? Мы, Божию милостью.
Агатова встала с дивана и сама подошла к затрудненному Гавриилову.
— Вы не обращайте на них внимания. Они большие нахалы! — сказала она и, бесцеремонно взяв его под руку, отвела к дивану.
— Дайте-ка на вас посмотреть. Какое-такое чудо заморское?
Гавриилов молчал, улыбаясь.
— Она его съест живьем.
— Подавится! — шептались, пересмеиваясь, поэты.
Секретарь доложил о приходе Гавриилова.
Полуярков наклонил голову в знак того, что он слышал, и продолжал писать. Через несколько минут он спросил:
— Кто там еще, почему такой шум?
— Юлия Михайловна. Потом еще несколько мальчиков. Я предложил бы, Ксенофонт Алексеевич, пускать их только по четвергам, а то толкучка, прямо, и все равно без дела.
— Да, да, вы правы!
Полуярков аккуратно сложил листочки статьи, сделал разрешительную подпись и, мягко ступая, вышел в приемную.
С ледяной вежливостью он поздоровался с еще не видавшими его и сказал тихо:
— Господа, я попросил бы по делам приходить в четверг. Конечно, кроме экстренных случаев. От трех до пяти, пожалуйста.
Не смущаясь обиженным молчанием, он обернулся к сидящим на диване Агатовой и Гавриилову.
— Юлия Михайловна, на одну минуту. И вас попрошу обождать, Михаил Давыдович.
Странно потеряв всю свою развязность и самостоятельность, Агатова встала и пошла за Ксенофонтом Алексеевичем, как бы ведомая чужой чьей-то силой.
Секретарь тотчас же оставил их вдвоем.
— Если ты не возьмешь назад своего решения сейчас же, ты больше никогда не увидишь меня, — сказал Полуярков, сдерживая злобу и стараясь не понижать и не повышать голоса.
— И не надо. Не хочу! Вот тебе, — быстро обернувшись от стола, у которого она перебирала какие-то книги, шептала Агатова и хотела сорвать свое ожерелье.
— Успокойтесь! — крепко сжав за руку, удержал ее движение Полуярков.
Она вдруг ослабела, побледнела и зашаталась.
— Конечно, — произнесла она с большим трудом. — Я не могу без тебя, Ксенофонт.
— Вы, кажется, обронили? — сухо ответил Полуярков, поднимая осыпавшуюся, зеленым блеском сверкающую под электричеством жемчужину.
— Я велю вымести и найти.
Он проводил ее до приемной и, прощаясь, сказал громко, при всех, кто еще не разошелся:
— Я к вам заеду сегодня, — и попросил к себе Гавриилова.
Не сажая его, Ксенофонт Алексеевич открыл ключом свой огромный портфель, вынул завернутую в синюю бумагу картину и передал ее художнику с молчаливым полупоклоном.
— Она вам больше не нужна? — спросил Гавриилов, недоумевая.
— Да, она не пойдет.
Гавриилов, не сразу находя слова, заговорил:
— Я хотел о виньетках поговорить. Видите ли, я надеялся…
Вдруг, не сдержав как бы давно накопившийся гнев, Полуярков почти крикнул:
— Нам не о чем больше говорить, — и бросил карандаш на стол по направлению к Гавриилову.
Резко повернувшись, Полуярков вышел из кабинета в маленькую боковую дверь.
Гавриилов постоял посреди кабинета и тоже вышел в приемную, ярко освещенную, но уже пустую.
Только два студента неподвижно сидели у дверей.
Вечерня отошла.
У отца Герасима в келье за самоваром сидело несколько иноков и новоприбывший Ферапонт.
— Улов, говоришь, большой? — дуя на блюдце, медлительно и по всем статьям расспрашивал отец Герасим про дела и хозяйство далекого монастыря.
— А кто ж господинчик, с тобой прибывший, будет? — спросил он под конец. — Из светских или по сбору?
— Так, суседский. Из Кривого Рога часто к нам бегает. Отец-настоятель его любит и здесь печься о нем приказал.
— Из каких же он?
— Родитель его служит в барской экономии управляющим, а он картинки рисует. Чудный дар ему дан. В левом притворе Варвару великомученицу написал нам. Смотреть сладостно. Красота райская. Только соблазняться братия стала.
— Большое развращение умов… По нонешним временам, чего же и ждать? Все к соблазну тому, кого бес соблазняет, — наставительно проговорил отец Герасим и, любопытствуя, спросил: — Ну, и что же последовало?
— Да сначала никто не замечал. Все по закону. Бледненькая такая великомученица, ручки сложила, сквозные совсем, глаза потуплены; только потом разглядели: улыбается как-то вбок; совсем незаметно, а если долго смотреть, — нехорошо. Знаешь, Игнатий был у нас послушник, совсем молоденький, скромный такой… — Дальнейшее отец Ферапонт досказал Герасиму на ухо, не желая смущать бывших тут же молодых послушников.