— Этим боком не так заснежитесь, Александр Семенович, — звонко и весело разносился ее голос.
— Ничего, я в сапогах, — также весело ответил Оконников и полез прямо через сугробы.
Точно в первый раз увидев, внимательно оглядел он ее голубое сатиновое платье с желтыми лентами, круглое лицо с вздернутым носом, русыми волосами в вульгарной прическе наверх, с алыми, слишком алыми, губами, карими, быстрыми в постоянной лукавости слегка косящими глазами, ее стройную, чуть-чуть полную фигуру. «Носить бы ей сарафан, да ленту в косу. А то какая же это Изабелла. Подлесская прелестница», — досадливо как-то подумал Оконников.
В чистой, с кисейными занавесками и белыми дорожками по полу, комнате все было приготовлено: две чашки с разводами, коробка печенья, варенье, яблоки. Старуха внесла тотчас же самовар и, поставив его, вышла, плотно притворив дверь. Солнце из бокового окна освещало на стене над комодом, накрытым вязаной салфеткой, карточку вольноопределяющегося и гитару на черном банте.{251}
— Хорошо прокатились сегодня? — спросил Оконников, нарушая молчание, наступившее после того, как они сели друг против друга за стол и Антонида Михайловна налила чай, подвинула варенье, не переставая улыбаться детски мило, показывая за алой верхней губой беличьи ровные и мелкие белые зубы.
— Да, я люблю кататься, только не так, чтобы дух захватывало и сердце падало. Вот в Москве мы катались.
«Гай-да тройка, снег пушистый, мчится парочка вдвоем»,{252} — напевала она, слегка раскачиваясь, мечтательно поводя глазами, розовая и золотая, освещенная косым солнцем.
— Ну что ж, здесь тоже были и снег пушистый, и парочка вдвоем, — засмеялся Оконников.
— То же, да не то — почти с искренней досадой ответила Баварская, встав, поправила прическу перед зеркалом и взяла гитару.
— Расскажите мне что-нибудь, Александр Семенович, или спросите — я расскажу.
Оконников тоже встал и, закурив, прошелся по комнате.
— Ведь вы курите, — протянул он ей свой портсигар.
— Нет, не сейчас. Табаком будет от меня пахнуть.
— Это не хорошо?
— От мужчин когда пахнет, я люблю, а от женщины… Разве можно поцеловать ее в губы, если табаком несет…
— Ну, это у всякого свой вкус, — и, молча пройдясь, Оконников спросил, остановившись:
— Вы выходите замуж за Феоктиста Константиновича?
— Кто вам сказал?
— Вы обещали мне отвечать и не сердиться на мои вопросы.
— Да я не сержусь. Я не знаю сама ничего. Мало ли что люди болтают. Вот про меня плетут, плетут. Да я без внимания оставляю, — говорила она, тихо пощипывая струны.
— Он вас любит. А вы? — твердо и упрямо продолжал свой допрос Оконников.
— А я не знаю.
— Дмитрий Петрович вам больше нравится?
— Оба они хороши, да не очень.
— Кого же из них вы любите, — спросил Оконников строго.
— Да может быть, никого не люблю, а может быть, люблю, да не из них. Разве мне заказано только эти два?
— Кого же? кого? — как-то забеспокоился допрашиватель.
— Вас я люблю, — не опуская головы, не улыбаясь, ответила Баварская, слегка порозовев.
Только тихие струны нарушали наступившую тишину. Далеким и чужим вдруг все показалось Оконникову, и, поднеся руку к лицу, он не узнал своих собственных духов «Белой розы».
— Что же вы мне скажете, что вы мне посоветуете? — спросила Антонида Михайловна слегка хриплым голосом.
— Вы будете поступать, как я вам скажу? Вы доверите мне вашу судьбу? — вместо ответа спросил Оконников.
— Да уж что же мне теперь делать другого?
— Ну, так ждите. А сейчас я пойду.
Они простились просто и весело. Провожая до крыльца, Антонида Михайловна спросила:
— Вы поедете завтра масленицу с нами жечь?
— Да меня никто не приглашал.
— Вот еще глупости. Я вас приглашаю.
— В таком случае непременно.
Возвращаясь по алым и синим от заката снегам, Оконников не думал о неожиданном признании. Только дома в передней, причесываясь перед зеркалом, увидев свое бледное, тонкое, безбородо-моложавое лицо, свою бархатную темно-оливковую куртку, узко перетянутую в талии, он улыбнулся, подумав, как удивились бы все его друзья и подруги в Петербурге и Москве, когда он представил бы им Антониду Михайловну Баварскую. Не переставая улыбаться, прошел он по темной гостиной в ярко освещенную, шумную от голосов обедающих столовую.
— Конечно, если мосье Оконников предпочитает провести время с господами Клеопатровыми, Лямкиными и их дамами, то нечего и разговаривать, — гневно вставая, говорила Елизавета Матвеевна Тележкина, после того как все уговоры прийти к ней на вечер вместо того, чтобы ехать с конторщиками жечь масленицу, оказались тщетными.
— Я вообще никого не предпочитаю, — тоже со злым лицом отвечал Оконников, — я люблю и не люблю людей таких, какими они есть, будь то купцы, монахи, художники, но если говорить о сословиях, то, признаюсь, именно так называемые профессиональные интеллигенты мне всего менее близки.
Дама, ничего не ответив, с треском натянула перчатки и вышла в переднюю, куда Оконников ее не проводил.
— Рассвирепела наша Елизавета, — с улыбкой сказала Мария Евгеньевна, возвращаясь в залу.
— Она очень милая, толстая дама, но невыносима, когда начинает нести знамя. Лица у них не интеллигентные, скажите, пожалуйста, хоть на себя бы в зеркало посмотрела, — не успокаиваясь, восклицал Оконников.
— Ну, это, конечно, пустые фразы. Просто конкуренция с Баварской ей не особенно выгодна. Вот и пошло это разделение. Впрочем, ваш пыл я тоже не очень понимаю. Устроим так: вы поедете в Кукушкино, а потом заедете прямо к Тележкиным: таким образом, будут и волки сыты, и овцы целы, — примирительно улыбаясь кончила Мария Евгеньевна.
Все уже разместились по саням, и целый поезд, еще не вытянувшийся в одну линию, заполнил беспорядочно улицу Подлесья, когда Оконников подъехал на маленьких санках к месту сбора. Отпустив кучера, он подсадил к себе толстого немца монтера в волчьей шубе, единственного еще нигде не устроившегося.
Поехали быстро и весело, перекликаясь и обгоняя друг друга. Закатное небо розовело, синими, желтыми, лиловыми, невозможными бороздами расколотое.
На безлесных близких и далеких пригорках вспыхивали, как сигнальные знаки, прощальные снопы.
Немец, кутая нос в шубу, молчал, изредка повторяя: «Удивительно, молодой человек, удивительно». — Он покорно летел в мягкий снег, когда на кочке или раскате Оконников не успевал сдержать резвость коня.
— Ничего, — бормотал он, опять влезая в сани, — ничего, пожалуйста. Держите лошадку. А мне ничего. Очень даже приятно. Люблю русские развлеченья.
Спустившись с крутой горы, как-то неожиданно въехали в самую середину деревни, в наступивших сумерках безмолвную, с улицей, переполненной народом. С недоброжелательным и насмешливым любопытством проводили глаза парней фабричных гостей; девушки же, казалось Оконникову, стыдливо радовались.
Повернув за угол, круто остановились у высокой, в два створа, избы Кузичева, фабричного служащего.
Гостей проводили в холодную, чистую половину.
В первой суматохе раздевания, таскания столов и скамеек, откупориванья припасов Оконников чувствовал себя неловко. Никто не подходил к нему; Антонида Михайловна, едва кивнув головой на поклон, громко смеялась и шептала что-то Селезкину. Лямкин возился с лошадьми. Только Шурочка, приехавшая позднее, сразу занялась им.
— Вы с немцем ехали. Что же, интересно? А у нас клеопатрова Молниева потерялась из саней. Мы едем, вдруг из сугроба к нам лезет. Потому так и запоздали. Смеялись страсть как. Я думала, лопну. — Оконников рад был ее болтовне.
Через несколько минут на столе появились самовар и закуска. После некоторой заминки все расселись, и легкая непринужденность вернулась к Оконникову, хотя все его герои как бы сторонились своего режиссера.