Изменить стиль страницы

За два минувших месяца Дорис несколько раз виделась с Путиловым, игра на бирже шла с неизменным успехом, и ее зеленый кожаный портфельчик заметно распухал после каждого нового визита удачливого биржевого дельца. Зима кончилась, все чаще выпадали солнечные дни при синем небе, и это тоже способствовало хорошему настроению.

Майор Цорн еще дважды приглашал ее на беседу, и она дважды вела с Ганри разговор о возможной поездке в Лондон, но Ганри, в принципе ничего не имевший против этого, выдвигал со своей стороны одно соображение, с которым Дорис не могла не соглашаться: он считал, что в Лондон они должны отправиться уже как муж и жена, иначе у них обоих будет весьма ложное положение. Оформить же законным образом их брак пока мешала неясность с имением и с наследственными делами, которые зависели от американских родственников графа. Ганри мог себе позволить легкомыслие в чем угодно, но только не в матримониальных вопросах. Все, что связано с брачным союзом, для него свято.

Дорис чем дальше, тем все больше ценила умение Ганри быть внимательным без навязчивости и ласковым без сантиментов. Она терпеть не могла сюсюкающих парочек, которые приходилось иногда наблюдать в кино или в ресторане. Сравнивая себя с другими, Дорис удовлетворенно отмечала, что их с Ганри любовь отличается той ровностью, которая возможна только при полной ясности отношений и уверенности в будущем.

Исследуя наедине с собой оттенки своего чувства к Ганри, она должна была признаться, что любовь ее в теперешнем виде — вовсе не дар небес, не благоволение божье. В истоках ее любви лежало довольно прозаическое начало — неудовлетворенное тщеславие. Но когда предмет любви является орудием удовлетворения тщеславных замыслов — любовь поистине не знает границ. Дорис испытывала временами острое желание доказать людям и самому Ганри силу своей любви, она разыгрывала в воображении целые драмы, в которых Ганри подвергался бесчисленным опасностям, а она, его жена и подруга, приходила ему на выручку. И она была твердо уверена, что в случае настоящей, а не выдуманной беды станет защищать Ганри яростно, как орлица защищает своих птенцов. Его трогательная неприспособленность к грубости и жестокости бытия будила в ней материнские инстинкты…

Дорис почти совсем перебралась жить в квартиру Ганри, благо и перебираться-то особенно было нечего — гардероб ее умещался в чемодане средних размеров, а солдатскую кровать тащить с собою не было нужды. Она давно уже забыла, когда в последний раз вытирала пыль с портрета фюрера, висевшего у нее в комнате. И в этом факте выражалась вся суть тех больших перемен, которые произошли в ее жизни с появлением графа ван Гойена. Нет, она оставалась фанатичным членом партии и солдатом, но постепенно сложилось так, что для Дорис стало более приятным сдувать пылинки с Ганри.

В последнее время он был чем-то озабочен, часто задумывался. Он стал даже просыпаться по ночам, выкуривал сигарету или две и подолгу лежал в темноте без сна. Дорис это беспокоило, но Ганри все только отшучивался: вот, мол, съезжу в свое имение, наведу там порядок, отдохну от берлинской суеты — и вся эта неврастения пройдет.

И вот он, наконец, решился ехать. Дорис проводила его на вокзал, посадила в поезд. Прощание было без печали, так как Ганри собирался вернуться через месяц. Дорис осталась жить в его квартире.

На пятый день от Ганри пришла открытка из Милана — у него было все в порядке. А еще через три дня, когда Дорис после ванны укладывала волосы, сидя в спальне перед зеркалом, в квартиру кто-то позвонил. Запахнув длинный, до пола, халат, она спокойно пошла в прихожую. Не снимая дверной цепочки, щелкнула замком, в щель увидела стоящего на площадке Путилова с газетой в руке, и сердце у нее упало.

Откинув цепочку, Дорис раскрыла дверь.

— Входите, прошу вас.

Путилов, даже не поздоровавшись, ступил в прихожую. Он как будто постарел сразу на десять лет. Резче обозначились морщины, вспухли мешки под глазами.

— Что с вами? — невольно поразилась Дорис. — Вы больны?

Он отрицательно покачал головой.

— Разрешите мне сесть?

— Простите, держу вас в дверях.

Дорис пригласила его в гостиную. Он пошел за нею, не сняв пальто и шляпы. Так и сел за стол, молча поглядел на Дорис долгим взглядом.

— Может, вы все-таки скажете, что случилось? — с нескрываемой тревогой попросила она, уже вполне уверенная, что Путилов принес дурную весть.

Он положил на стол вчетверо сложенную газету. В глаза бросалась широкая черная рамка. Дорис прочла набранное жирным шрифтом сообщение: «Вчера в 18 часов 12 минут на шоссе Милан-Рим в результате автомобильной катастрофы погиб подданный США голландский граф Ганри ван Гойен. Тело усопшего отправляется родственникам в Америку».

Дорис прочла раз, другой, третий. Ударила кулаком по столу и в бессильной злобе крикнула:

— Ну почему, почему?!

Путилов сидел со скорбно опущенными плечами, опустошенный.

Дорис не плакала, только горестно покачивала головой.

— Что делать? Значит — судьба, — нарушил молчание Путилов и встал. — Чем я могу служить вам, Дорис?

Она посмотрела на него рассеянно:

— Чем же тут служить? Надеюсь, мы останемся друзьями…

Он поцеловал ей руку.

— Теперь я вам более верный друг, чем раньше…

Это и был газетный вариант, о котором говорил Фриц.

Гай исчез из Берлина, чтобы больше сюда не возвращаться. Его ждала новая работа в другой европейской стране.

Автобиография Д.А. Быстролётова

Глава 1

Андрей Манин был сыном энергичной и беспокойной женщины, любившей жизнь и всегда чего-то в ней искавшей. Уклад родовитой казачьей семьи, сонная тишина кубанских станиц Клавдию не устраивали, и с помощью брата Гаврюши, петербургского студента-медика, она вырвалась из отчего дома и поступила на Высшие женские курсы. Окончить их ей не пришлось, так как Гаврюша оказался замешанным в студенческих волнениях и был выслан в рыбачье сельцо близ Кандалакши, где вскоре простудился и умер. А Клавдия превратилась в связную между ссыльными студентами и их семьями.

Однажды какие-то дела задержали ее в Москве, и она познакомилась с богатой дворянской семьей, где папа баловался изданием книг по искусству, а дочери развлекались: одна — поэзией, а другая — ваянием. Настя, молодая поэтесса, уговорила Клавдию поехать с ней в Крым, где богатый помещик, последователь Льва Толстого, строил для крестьян образцовую деревню и приглашал сочувствующих помочь ему наладить там культурный быт. Подруги отправились в сопровождении элегантного барина Александра Николаевича Манина, который тоже желал потрудиться для народа. Однако по приезде в деревню он начал с того, что женился на бойкой казачке, а затем позорно удрал в Петербург, не выдержав в деревне и одного года. Супруги Мани-ны мирно разошлись, отец оставил для воспитания только что родившегося сына деньги, которые выплачивались матери ежемесячно в виде кругленькой ренты сестрой легкомысленного отца Варварой Николаевной Кокориной, дамой весьма жесткого нрава.

Русско-японскую войну Клавдия провела на фронте, в Маньчжурии, Московское восстание встретила на баррикадах с медицинской сумкой за плечами, потом попыталась было взяться за старое дело — помощь ссыльным, но не смогла: чахотка, унесшая когда-то жизнь брата, настигла и сестру — невзгоды скитаний по Северу и Маньчжурии потребовали расплаты. Беспокойная Клава, ставшая уже спокойной Клавдией Дмитриевной, вернулась навсегда на Кубань, но ради сына выбрала для жительства Анапу — приморский курортный городок.

Сын ее до этого несколько лет воспитывался в Санкт-Петербурге в семье вдовы гвардейского офицера мадам де Корваль. Так как денег на его содержание посылалось довольно много, у мальчика в столице были и гувернантки, и педагог-швейцарка, специализировавшаяся на физических методах закалки здоровья, и вообще всего, что требовалось ребенку. Всего, кроме любви и ласки. В начале войны одинокий мальчик покинул Санкт-Петербург без всякого сожаления и почти без воспоминаний.