Изменить стиль страницы

— Вы были в Париже и заметили уже, что утром по улицам там бегают резвые лошадки, запряженные в старинные кабриолеты, — говорил он нараспев, прикрыв глаза и откинув голову на спинку кресла. — Это — реклама фирмы, производящей сладкие сырки из сбитых сливок, они там называются маленькими швейцарцами. Именно с них и начинается длинная линия, ведущая от детских сырков через здоровые и питательные сыры для рабочих и служащих к божественной пище аристократов кармана, положения и ума, — он сделал многозначительную паузу, быстро взглянул на меня и опять закрыл глаза. — «Человек начинается с барона», — когда-то сказал Меттерних. В сырной генеалогии человеком является бри — сыр, похожий на гной, налитый в плоскую корзинку. Почему бри? Потому, что это первый сыр, который хоть и слабо, но явственно издает тлетворный запах разложения. За бри следуют аристократы рангом выше — французский рокфор, итальянская горгонзола и английский стилтон, три брата с весьма неприличным запахом. Идите по линии дальше и вы подниметесь до заоблачных вершин хорошего вкуса: вот камамбер, поражающий обоняние отталкивающим запахом грязных носков, это граф, выше вы найдете князя — ливаро с едким запахом грязного писсуара и, наконец, жеромэ — о, радость, о, блаженство! Вы кладете кусочек на тарелку, и вам кажется, будто ваш нос прижимается к раздутому пузу гниющей на солнце дохлой кошки!

Проповедник перевел дух, следя за эффектом своих слов.

— A-а, проняло! Ну, теперь вы поняли, что от вас требуется! Ко всем чертям изысканных маркиз и мужественных африканцев: все это приелось, как сладкие взбитые сливки! Платить огромные деньги за маленьких швейцарцев мы не собираемся! Давайте ливаро, бри, камамбер и жеромэ! Вот пропуск в закрытый изолятор для тяжелых сифилитиков. Завтра явитесь туда и делайте зарисовки с наиболее безобразных и заживо гниющих больных. Администрации сообщено: вы присланы редакцией медицинской энциклопедии. Не бойтесь! Посмотрите, нарисуйте, почитайте Бодлера, вдохновитесь и начинайте творить! По указанию пославших меня, ваша новая серия будет называться «Danse macabre» («Танец смерти»).

Начались страшные недели и месяцы.

Я не мог пьянствовать, потому что нужно было работать. Я спешил изо всех сил. Днем приходилось рыться в медицинских и полицейских альбомах, посещать мертвецкие, инвалидные приюты и больницы. Человек в черном устроил мне командировку в заграничный лепрозорий. Это был опустившийся на меня черный кошмарный сон, угар, заслонивший весь мир, а по ночам, наглотавшись таблеток, я мертвецки спал. Я был отравлен и чувствовал, что физически слабею, но у меня был путеводный маяк — номера серий: шесть… семь… восемь… Когда я сделал девятую серию под названием «Mort еп folie» («Смерть в безумии»), для которой пришлось работать в полицейских моргах среди трупов удавленников и утопленников, самоубийц и раздавленных в уличных катастрофах, я окончательно обессилел.

Человек в черном похлопал меня по плечу.

— На последнее я приберег вам тему, заказанную мне давным-давно. В жизни страдание — не самое главное. Мы все можем заболеть, и смерть — не самое ужасное, мы все должны умереть. Есть в жизни одно, что особенно поражает воображение покупателей ваших произведений — это бедность. Унизьте бедных, этих проклятых Богом кротов, подрывающих неприступные крепости сильных мира сего! Поняли? Ваша последняя серия пусть будет самой гнусной из всех, и будет она называться «Extases de la pauvzete» («Экстазы бедности»).

Я купил у ветошника грязные лохмотья и отпустил на лице щетину. По вечерам, измазав лицо гримом и подняв воротник, я выходил на ловлю нужных типов. Ночевал в ночлежках и приютах, питался на мусорных кучах и помойках.

Передо мной открылся мир голода и отчаяния, физического истощения и душевного опустошения…

Страшный мир!

Теперь я знал, что ужас жизни совсем не в смерти больного, а в невозможности для миллионов и миллионов здоровых людей просто и естественно жить…

Я помню утро, когда человек в черном и я произвели окончательный расчет. Я плохо соображал после таблеток, мне было все равно, но когда я поднял руку с кислотой над последней доской и увидел в углу цифру 10, то вдруг почувствовал сильную слабость, поставил бутыль на пол и захныкал. Это было похоже на икоту. Ван Аалст молча облил кислотой мою последнюю гравюру, вынул из кармана договор, порвал его, положил клочья на стол и исчез. Навсегда!

Следующие недели я спал и спал без конца. Мельком взглянул на себя в зеркало — лицо как у человека, перенесшего сыпной тиф. Но я был молод и силен. С каждым днем «Королевская акула» с оливковой ветвью в зубастой пасти отодвигалась вдаль. Через полмесяца сильные мира сего и «тайные веления их сердец» как будто бы покрылись серой дымкой, они уходили в пропасть забвения, их властно сбрасывал туда другой образ — моя картина! Новое Слово!

Белый пароход идет все вперед и вперед. Облокотившись на перила и положив голову на руки, я смотрю на море и не могу, не могу оторваться…

Вот сильная волна догоняет слабую. Яростно летят кверху сверкающие на солнце брызги… Они сшибаются в остервенелом борении…

Какое великолепие! Какой порыв!

Я переехал в Париж. В центре Латинского квартала, на бульваре Сен-Мишель, тогда жил маленький старичок, страстно влюбленный в живопись, мистер Рональд Даулинг. В свое время этот богатый австралиец открыл лучший в городе магазин принадлежностей для художников, а в задних комнатах магазина устроил для вечно голодных молодых художников бесплатную закусочную, где скромные пожилые женщины подавали им кофе и незатейливую снедь. Закусочная Даулинга была любимым render-vous передовой молодежи: здесь ставились и решались боевые вопросы искусства, здесь же обсуждались творческие планы. Я несколько раз принял участие в споре, Даулинг меня заметил, и мы быстро подружились.

— Я буду вашим верным оруженосцем! Я верю в вас! — повторял он, теребя белую бородку. И действительно, он мне много помог практическими советами и участием в организационной беготне.

Мы переоборудовали сарай во дворе высокого дома и превратили его в просторную мастерскую с одной жилой комнатой и всеми прочими удобствами. До этой моей обители еле доносился ровный гул Парижа. Боже, какая счастливая была эта пора! Я заказал огромное полотно крупнозернистого плетения, специально предназначенного для монументальной живописи. Картон, бумага и акварель были выписаны из Англии, пастель по особому заказу изготовила всемирно известная парижская фирма, красками снабдила нас Германия, все кисти были сделаны только из русского соболя и щетины. Мы заказывали, подписывали счета, наблюдали за перевозкой и расстановкой мольбертов, столиков и ящиков с материалами. Освещение в мастерской оборудовала специальная фирма. Все вместе грунтовали большой холст, для завсегдатаев закусочной это была праздничная работа. Сколько было возбужденных споров! Сколько резких слов и сердечных извинений! Сколько капель пота смахнули с потных лбов в этой суете радостного возбуждения! Счастливое время! Но оно закончилось, мастерская оборудована, и пора приступить к работе. Этого утра я никогда не забуду. Еще бы! Утра моего долгожданного торжества, моей победы: вот оно, утро роскошной жатвы, когда будут любовно собраны плоды такого тяжелого труда и таких мучительных унижений! Ах, сколько было дней яростного скрежета зубовного, сколько бессонных ночей борьбы с собой! Годы, лучшие годы жизни принесены в жертву благородной идее. Но лучезарное утро расплаты наконец наступило, и я предъявляю счет, да нет, какой там счет, я обнажаю меч, и, видит Бог, сейчас полетят головы! Я вскочил с постели, принял душ, позавтракал. Тысячу раз сдерживал торопливые движения: куда торопиться? Зачем?! Черт побери, я не спешу, вы слышите — я не спешу!

После завтрака вошел в мастерскую. Шторы были опущены, мольберты прикрыты черной материей. Долго и жадно я смотрел на эти темные очертания, на готовую к бою мою артиллерийскую батарею. Потом подбежал к окнам и рванул занавеси в стороны, сорвал покрывала с мольбертов и столиков. Яркое утреннее сияние озарило это великолепие. Вещи, в которых воплотился мой труд и мое стремление к Высокому, стояли передо мною как жертвенники в храме. Гигантский холст, дорогой холст крупноячеистого тканья, тщательно загрунтованный, подходящий для монументальной, титанической живописи, стоял в глубине комнаты. Моя «Толстая Берта», наведенная прямо в лоб врагу, но еще не заряженная: затвор открыт, его черная пасть жадно ждет чудовищного заряда… А перед главным холстом батарея поменьше: мольберты с холстом, цветным картоном и листами ватмана. Они по-военному выстроились в ряд, и у каждого свой столик со щедрым набором соответствующих материалов: кистей, кисточек, шпателей, растворителей, палитр, красок масляных и плакатных, углей прессованных и мягких, сангины разных оттенков, туши и перьев, цветных карандашей, пастели и мелков. Ряды готовых к бою рыцарей, а по бокам — верные оруженосцы. Армия, которая замерла в ожидании звука боевой трубы! Боже мой, боже мой, какая великолепная, какая грозная картина! Да, мы не дурно поработали, мистер Даулинг! Мы вооружили и выстроили в боевом порядке славное войско!