«Дуэль… — поединок, происходящий по определенным правилам парный бой, имеющий целью восстановление чести… Дуэль представляет собой определенную процедуру по восстановлению чести и не может быть понята вне самой специфики понятия «честь» в общей системе этики русского европеизированного послепетровского дворянского общества. Естественно, что с позиции, в принципе отвергавшей это понятие, дуэль теряла смысл, превращаясь в ритуализованное убийство… На причины отрицательного отношения самодержавной власти к обычаю дуэли указал еще Монтескье в «Духе законов»: «Честь не может быть принципом деспотических государств: там все люди равны и потому не могут превозноситься друг над другом; там все люди рабы… Может ли деспот потерпеть ее в своем государстве? Она полагает свою славу в презрении к жизни, а вся сила деспота только в том, что он может лишать жизни»… С другой стороны, дуэль подвергалась критике со стороны мыслителей-демократов, видевших в ней проявление сословного предрассудка дворянства и противопоставлявших дворянскую честь человеческой, основанной на Разуме и Природе… Отношение декабристов к поединку было двойственным. Допуская в теории негативные высказывания в духе общепросветительской критики дуэли, декабристы практически широко пользовались правом поединка… Надо учитывать еще также одно существенное обстоятельство. Дуэль с ее строгим ритуалом, представляющая целостное театрализованное действо — жертвоприношение ради чести, обладает строгим сценарием. Как всякий жесткий ритуал, она лишает участников индивидуальной воли… Эта способность дуэли, втягивая людей, лишать их собственной воли и превращать в игрушки и автоматы, очень важна… Любая… дуэль была в России уголовным преступлением… Условная этика дуэли существовала параллельно с общечеловеческими нормами нравственности, не смешиваясь и не отменяя их…»

Ю. М. Лотман. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин» Комментарий

Во всяком случае дуэль «времен гусарства» — опоэтизированная модель «предельной меры» насилия одного человека над другим на «клеточном» еще уровне частной инициативы. Дуэль при этом оказывается живым воплощением той фетишизации чести, которая лишает собственной воли не только прямых участников акта жертвоприношения, но и отбрасывает очень длинную тень на всю окружающую нравственную атмосферу и даже на нравственную традицию, уходящую к горизонту истории. И в этом смысле у всякой дуэли, если она была и не «двойной», даже не «четверной» (когда последовательно стреляются все участники дуэли и, таким образом, дуэль может быть продолжена хотя бы и до бесконечности с теоретической, естественно, точки зрения), число жертв не может быть определено — так поджигается бикфордов шнур, на другом конце которого может оказаться кто и что угодно. Можно, к примеру, задаться вопросом о том, случилась ли бы дуэль Лермонтова с Мартыновым, если б уже оказалась немыслимой дуэль Пушкина с Дантесом. А ведь бывали и дуэли- самоубийства, «беспроигрышные» поединки человека с самим собой. А как часто современный экстремизм представляет себе свой «поединок с миром» как акт восстановления справедливости и поруганной чести всех «униженных и оскорбленных» на свете!

Как гусарство чревато бреттерством, так бреттерство не может уберечься от того, чтобы в нем не зарождались навыки, стилистика и традиции особого рода духовного состояния, свойственные позднейшим формам индивидуального терроризма. Не узнавал, существуют ли в иных языках аналоги или адекваты российскому «гусарству», но не могут не существовать. Как не могут не быть аналоги и адекваты таким «чисто российским» понятиям, как, скажем, «ноздревщина» и «бесшабашность», «лихачество» и «оголтелость» или еще «безоглядность», скажем, и т. п. И как старое российское дворянское «гусарство» держалось фетишизацией «правил чести», так потом и вообще всякий экстремизм и общественная экзальтированность держатся и будут держаться фетишизацией какой-либо «высшей идеи», обращая себя и норовя обязательно обратить всех иных в невольников этой идеи. Нравственный экстремизм узурпирует «правила чести», объявляя себя их единственным хранителем и носителем и грозя смертельным поединком любому, кто хоть не так взглянул или не с той ноги шагнул, он проявление той нравственной нетерпимости, которая по парадоксальной логике хотела бы делить весь мир на евнухов и обитательниц гаремов. Старое российское «гусарство» с культом «вызывающего» (готового вызвать и быть вызванным на дуэль) поведения, строго говоря, совсем не «отменяло» мораль, а стремилось силой навязать свою мораль. Гусарство той поры являло собой своего рода действующую модель дурной антитезы общепринятым нормам морали. В этом именно состоит суть дела. Поиски новой нравственности шли, сторонясь двух этих «крайностей», обеих традиций.

«Подчинение личности обществу, народу, человечеству, идее — продолжение человеческих жертвоприношений, заклание агнца для примирения бога, распятие невинного за виновных. Все религии основывали нравственность на покорности, т. е. на добровольном рабстве, потому они и были всегда вреднее политического устройства. Там было насилие, здесь разврат воли. Покорность значит с тем вместе перенесение всей самобытности лица на всеобщие, безличные сферы, независимые от него. Христианство, религия противоречий, признавало, с одной стороны, бесконечное достоинство лица, как будто для того, чтоб еще торжественнее погубить его перед искуплением, церковью, отцом небесным… Для кого работали, кому жертвовали, кто пользовался, кого освобождали, уступая свободу лица, об этом никто не спрашивал. Все жертвовали (по крайней мере, на словах) самих себя и друг друга…

Само собою разумеется, что вся наша нравственность вышла из того же начала. Нравственность эта требовала постоянной жертвы, беспрерывного подвига, беспрерывного самоотвержения. Оттого по большей части правила ее и не исполнялись никогда… Практическая жизнь и тут идет своим чередом, нисколько не занимаясь героической моралью… Проповедь индивидуализма разбудила… людей от тяжелого сна… Она вела к свободе так, как смирение ведет к покорности. Писания эгоиста Вольтера больше сделали для освобождения, нежели писания любящего Руссо — для братства… Действительно, свободный человек создает свою нравственность. Это-то стоики и хотели сказать, говоря, что «для мудрого нет закона»…

А. И. Герцен. С того берега

«Я избегаю брать на себя какие бы то ни было обязательства, и особенно те, которые связывают меня долгом чести… Мне было бы значительно проще вырваться из плена казематов и законов, чем из того плена, в котором держит меня мое слово… Поступки, которых не озаряет отблеск свободы, не доставляют ни чести, ни удовольствия.

Я настолько люблю сбрасывать с себя бремя каких бы то ни было обязательств, что порою заносил себе в прибыль различные проявления неблагодарности, нападки и непристойные выходки со стороны тех, к кому, по склонности или в силу случайного стечения обстоятельств, испытывал кое-какое дружеское расположение, ибо я рассматриваю их враждебные действия и их промахи как нечто такое, что полностью погашает мой долг и позволяет мне считать себя в полном расчете с ними… Итак, насколько я знаю толк в искусстве оказывать благодеяния и платить признательностью за те, что тебе оказаны, — а это искусство тонкое и требует большого опыта, — я не вижу вокруг себя никого, кто до последнего времени был бы независимее, чем я, и менее всего в долгу перед кем бы то ни было. Да и вообще, нет никого, кто был бы в этом отношении так же чист перед людьми, как я… Благодатная свобода, так долго ведшая меня по этому пути! Пусть же она ведет меня до конца!

Я стремлюсь не иметь ни в ком настоятельной необходимости… Тяжело и чревато всевозможными неожиданностями зависеть от чужой воли. Мы сами — а это наиболее надежное и безопасное наше прибежище — не слишком в себе уверены… Я питаю смертельную ненависть и к тому, чтобы от кого-либо зависеть, и к тому, чтобы искать у кого-либо поддержку, если этот кто-либо не я сам».

Мишель Монтень. Опыты