Мы с Юркой знали, что раньше восьми она все равно не уйдет, и убили это время на шахматы. Рита сидела, положив на колени сумку, и время от времени заботливо спрашивала Юрку, не утомляет ли его игра. Еще до всех анализов врач в районной поликлинике сказал на всякий случай, что Юрке не рекомендуется утомляться, и Рита, в числе прочих, приняла на веру и эту истину…

В восемь она ушла, пожелав Юрке скорей выздороветь. Через пять минут появилась Ира. Я посидел еще немного и распрощался.

Сашка был в ординаторской, но не один — разговаривал с пожилой врачихой, толстой, румяной, как помидор. Он не сказал ничего нового — в общем, то же, что и тогда на улице, — и при этом не смотрел мне в глаза. По–моему, он обрадовался, когда я уходил.

Внизу, у выхода, меня догнала Ира. Она была с сумкой, и я спросил:

— Домой?

Она покачала головой. Потом вдруг сморщилась, быстро поставила сумку на землю и, уткнувшись лицом в темную кирпичную стену корпуса, беззвучно заплакала. Я осторожно тронул ее за плечо:

— Что ты?

Но она все плакала, тихо и горько. Затем чуть приподняла голову и виновато пробормотала:

— Прости… я сейчас…

Ее плечи стали вздрагивать реже и медленней. Наконец она перестала плакать, вынула из сумки пудреницу, внимательно глядясь в зеркальце, напудрила веки, нос и пошла к Юрке.

Я медленно брел к выходу. У ворот остановился, с силой потер кулаком лоб. В общем–то, особых неожиданностей не было. Но слишком сразу все это навалилось. И еще Ирины слезы, странное Сашкино лицо…

Я был в командировке меньше недели. Но слишком много случилось за это время. Когда я уезжал, все было более или менее–спокойно. А теперь все разваливалось.

Я пришел домой, достал фельетон, начатый еще до отъезда, и стал быстро записывать всю злость, досаду и обиду, скопившуюся в мозгу. Дело было не первой срочности, могло и еще подождать. Но сам я ждать не мог.

Я писал, и чем глубже уходил в фельетон, тем становилось легче, тем дальше отодвигалось унизительное и непривычное чувство беспомощности. Справиться с болезнью Ковача не под силу даже лучшему газетчику планеты. Но вынести из всех имеющихся номенклатур деятеля, почти совсем законно обокравшего родную страну, — тут мы еще посмотрим…

Я писал быстро, и так же быстро оттачивались на ходу фразы, уже коснувшиеся листа, и слова плотно ложились одно к одному — каждое будто тянуло за собой целый десяток.

Это было то рабочее состояние, когда все получается сразу и без усилий, словно кто–то диктует тебе уже готовый материал, а ты только рука…

Я писал и писал, я знал, что это должно помочь, — и постепенно помогало.

Юрке это помочь не могло.

Как–то дня через четыре я пришел в больницу, когда он спал. Спал нормально, под одеялом, подогнув колени, а одна рука лежала поверх.

Ира сидела рядом, смотрела на эту руку, и лицо у нее было усталое и тупое. Она даже не поздоровалась со мной, хоть в этот день мы еще не виделись.

Я не удивился — мне тоже все чаще больница казалась одним бесконечным днем. Люди уходили и приходили, сам я уходил и возвращался, но все это был один бесконечный день, посреди которого стояла Юркина кровать.

Я спросил шепотом:

— Давно спит?

— С обеда, — сказала Ира и, словно вспомнив о вежливости, устало и жалко улыбнулась мне.

Парень, Валявшийся на соседней койке, поздоровался и сел. Он был молод, белобрыс и одет в широкую пижаму с фиолетовым больничным штампом у локтя. Он смотрел на меня и ждал.

Я вспомнил и достал из кармана последний выпуск «Футбола», парень тут же уткнулся в него.

Он работал электриком на заводе Лихачева, «болел», естественно, за «Торпедо» и в день матча, надев наушники, прыгал на койке и орал, как орут мальчишки на самой дешевой трибуне. У него была специальная толстая тетрадь, где он время от времени производил сложные расчеты очков, голов, угловых и одиннадцатиметровых, составлял варианты сборной, «десятки» лучших защитников, нападающих и вратарей…

И неизменно выходило, что лучшие защитники — в «Торпедо», а лучшие нападающие — в «Торпедо», а если взять лучший вариант сборной, то три четверти игроков в нем будут из «Торпедо».

До конца сезона оставалось недели три, «Торпедо» болталось где–то между четвертым местом и пятым. Но парень рассчитал, что если ЦСКА ляжет в Ташкенте, а «Спартак» сыграет вничью с тбилисцами, а киевляне продуют «Зениту»…

У парня была болезнь, о которой говорят близким родственникам; его костный мозг, словно изорванный изнутри, непрерывно выбрасывал в кровь больные лейкоциты, и у него все могло кончиться еще до конца футбольного сезона…

Ира сказала мне:

— Юра просил разбудить, как ты придешь.

— А что такое?

— Я не знаю. Просто просил разбудить.

Я посмотрел на Юрку и, как обычно в последнее время, почувствовал неуверенность. Когда спит выздоравливающий, все понятно и все правильно — пусть спит, скорее выздоровеет. А когда спит умирающий?

Отчасти мне было легче, когда он спал. В это время он не думал ни о чем, и не надо было врать ему ни словом, ни взглядом, ни жестом… Это тоже было как бы отсрочкой, будто и время спало вместе с ним, и секунды лежали беззвучной горсткой, как песчинки в нижней колбочке песочных часов, висевших у Юрки над кроватью.

Но иногда было жутко глядеть на него спящего, хотелось разбудить, чтобы он не отдавал временному забытью последние часы перед забытьем вечным.

А спал Юрка теперь все больше и больше…

Ира тихо погладила Юркину руку, но это не помогло — он слабо застонал во сне и сунул руку под одеяло.

Тогда я тронул его за плечо, и он открыл глаза.

Я сказал:

— Вставай, старик, хватит филонить.

Он зевнул и смущенно улыбнулся. Чтобы он не ушел в свою привычную мрачную сдержанность, я спросил:

— Что там, идея наклюнулась?

— Шикарная идея, — сказал он своим скрипучим голосом.

Кроме иронии, в угоду современной моде, было в голосе еще что–то, и я понял, что идея действительно есть, что все уже продумано и Юркой овладел его обычный, несколько нудный фанатизм.

— Ну, валяй, — сказал я и сел поудобней.

Но он ответил:

— Вот придет Сашка — тогда уж…

Мы немного потрепались и немного посидели молча. Юрка почти все время смотрел на дверь, и взгляд у него был нетерпеливый и целеустремленный.

Пришел Сашка, сел на Юркину кровать и вроде бы приготовился слушать. Но на нас он смотрел невнимательно, я лицо у него было как на похоронах.

Опять я подумал, что у него что–то случилось. Но что — понять не мог.

Юрка тронул Иру за руку, и она молча вышла. Не знаю, была ли для нее тайной Юркина идея, — вряд ли… Просто разговор предстоял мужской.

С минуту сидели молча. Мы, современные люди, — рабы иронии. И, наверное, Юрка подбирал для своей идеи веселый заход.

Я слегка поторопил:

— Ну?

— Есть одна шикарнейшая идея, — сказал Юрка. Он снова замолк, и я снова поторопил:

— Старик, не тяни. Мир жаждет.

Сашка сидел безучастно. Взгляд у него был короткий и сосредоточенный и к нам отношения не имел.

— Так как труд является священной обязанностью советского человека… — начал Юрка.

— И гражданина, — подсказал я.

— II гражданина, — повторил Юрка.

Он еще немного помолчал, улыбнулся смущенно и проговорил:

— В общем, братцы, не хочу жить тунеядцем.

— Жаждешь созидать?

— Вот именно…

Юрка запутался в манере и совсем замолчал. Сашка сидел все так же безучастно, и это беспокоило меня все больше и больше.

Юркина возбужденность уже передалась мне — я чувствовал, что идея действительно есть. Я сказал:

— Старик, хватит демагогии. Давай суть. Он помялся немного и сказал:

— В общем, чем так валяться… Есть же какие–нибудь лекарства, не утвержденные вашей бюрократией? Ну, которые, допустим, надо испытать?

Я повернулся к Сашке и стал смотреть на него так же внимательно и заинтересованно, как Юрка. Но теперь это было просто лицедейством. Юркина идея оказалась бедной выдумкой дилетанта, уверенного, что на безбрежных полях медицины есть все что угодно — надо только найти. Но медицина не безбрежна, а в данном случае она — пустой шкафчик для лекарств, висящий в кабинете главврача…