— Еще чего! — отозвался Федя и презрительно посмотрел на нищего.

— Тогда помрешь с голоду. Ведь до лета еще далеко.

Федя пожал плечами.

Выхлебали щи, Василий Семеныч откинулся спиной к стене, разговорился:

— Вот ты, небось, думаешь про меня: нищий, мол, бродяга… Ну и что? Пусть так. Зато куда хочу — туда иду. На мир смотрю. Интересно! Другие и хозяева, а бьются, как рыбка об лед. Возле дома да возле скотины, да на поле… Зачем биться? Разбогатеть хотят. Все жадность человеческая… А много ли человеку надо? Одинако все умрем, и нищие, и богатые.

Федя глянул на него и промолчал.

— А я иду себе от деревни к деревне, — продолжал гость, иной раз песню пою. Конечно, зимой плохо: и холодно, и ночи длинные, темные. Зато летом-то как хорошо! Ветерок травку колышет, птички поют… Ночевать можно и под стогом, и под елкой. Бог даст день, даст и пищу. Я, как птица…

И долго эта «птица» так вот напевала, не заботясь, слушает ли ее Федя. Даже потом, когда забрался на печь, Василий Семеныч и оттуда невнятно продолжал говорить. Как в какой-то деревне подали ему теплых ватрух, а в другой — пирог с грибами; а то однажды посадили за свадебный стол, и он съел целую тарелку студню.

И заключил, уже засыпая:

— У бога всего много… Он даст милосердия людям, а люди дадут мне, Василию Семенычу, и пристанище, и хлеба кусок… Вот так-то, парень. Я не глупее иных прочих, не думай.

И смутил он, признаться, Федину душу, смутил. Хозяин дома лежал и думал: оказывается, можно жить гораздо легче, почти ни о чем не заботясь, — ни о доме, ни о еде. И никто не станет посылать мерзнуть с трестой к льнозаводу. Ради чего он работает ежедневно и круглый год? Пашет, боронит, таскает мешки… Ради трудодней? Да разве Вася Бельский по куску насобирает меньше? Надо только… переступить какую-то черту, запретную межу. Сказать себе: это не стыдно, не плохо — напротив, хорошо.

Одно только, пожалуй, внушало сомнение: всю-то ночь умник-нищий простужено кашлял и стонал: знать, не от хорошей жизни.

20.

Вот теперь, когда последняя мука ушла в тесто, а тесто стало последней ковригой хлеба, а коврига та съедена, опустевший архаповский дом словно бы придвинулся к бачуринскому, придвинулся в зловещем молчании. Федя постоянно ощущал это мертвящее соседство. В подполе оставалось несколько ведер картошки, но ведь это на семена! В кадке на донышке — немного мерзлой капусты (приходилось вырубать топором), на постные щи; еще удалось добыть несколько пластиков дуранды, сушеная свекла в мешочке на печи — вот и все съестные запасы, надолго ли их хватит?

«Шевелиться надо!» — звучал Гаранин совет.

Федя не очень ясно представлял себе, что именно хочет предпринять, но так рассчитал, что если уйти куда-то подальше от своей деревни, где его никто не знает, то можно просто попросить поесть. Как это делает Василий Семеныч из Бельской: постучит в окно палочкой или просто зайдет в избу… А избу надо выбрать побогаче, и чтоб день был праздничный, когда в таких домах пекут пироги и ватрухи. Совестно, конечно… но ведь за минуту-другую стыда можно получить ломоть хлеба… или даже сдобное что-то. Неужто не повезет? Повезет!

Он встал пораньше, еще затемно, потуже подпоясался поверх ватной фуфайки веревкой и по звонкой, промерзлой дороге отправился в сторону, обратную той, куда вышла замуж Лидия.

Когда забрезжил рассвет, прошел Тиуново. Над некоторыми крышами стояли столбы дыма, но деревня казалась безлюдной. Женщина торопливо побежала по тропочке с сугроба на сугроб, дуя в руки. Нет, догадался путник, это она не руки греет, а несет уголек от соседей, свою печь растопить: тоже спичек нет, как и у него, у Феди.

Прошел еще одну деревню — это Матреновка. Тут он тоже ничего не предпринимал, тут его могли знать.

Уже совсем рассвело, а он все шагал и шагал, отворачивал лицо от легкого, но колючего ветра. Когда взошло солнце — снега заблестели, будто отглаженные рубаночком. Федя свернул с дороги — ого! Наст был так крепок, что выдержит, небось, не только человека, но и лошадь с санями: значит, пора позаботиться о хворосте, иначе на будущий год останешься без дров.

В животе было пусто, то есть совершенно пусто, просто ничего, ни крошки. Даже голова кружилась от этой пустоты. И отчаянно мерзла нога в прожженном валенке.

В деревню Верхняя Луда вошел — уже оглядывался: что делать? Не зайти ли в этот дом? Или в этот? Что-то страшно… Сам не знал, почему вдруг воочию ясно стало, что зря он, пожалуй, затеял этот поход. Вон из дома в дом нищенки ходят. Каково тут просить милостыню! Прогонят. Скажут: много вас таких, побирушек!

Дальше, дальше…

Еще одно селение, занесенное снегом. Женщина у колодца черпала воду. Федя спросил у нее совсем не то, что хотел спросить:

— Как деревня ваша называется?

— Баулино, — отвечала та.

Вот оно какое, Баулино. Никогда тут не был, только слышал о нем.

— Щеку-то потри, чудной! Щека-то побелела.

Федя на ходу потрогал задеревеневшую щеку и стал растирать снегом. Так, растирая, вышел из Баулина навстречу солнцу. Следы санных полозьев на дороге зеркально отсвечивали. Сколько же можно так шагать? Пора решиться.

Наконец, показалась впереди деревня, где уж точно его никто не мог знать. Он немного умерил шаг, проходя мимо коровника и телятника; хотел было туда зайти погреться, но не решился. Ужасно огорчило его то, что и в этой деревне по одному и другому посаду шастали порознь две нищенки. Одна — старушка сухонькая, с корзиной грибной, беспрестанно крестившаяся; другая — тоже старушка, но помоложе, одетая очень бедно, в рванье и с холщевой сумкой на боку.

Нищенки были Феде куда как некстати. Не потому, что он тоже задумал выпрашивать милостыню, а потому что… да уж чего там, и он, выходит, не лучше! Еще не хватало, чтоб встретился Вася Бельский, он сразу сообразит, что и почему, — вот будет стыдоба-то!

Федя возненавидел нищенок. Да и самого себя вдруг будто увидел со стороны и горячо подосадовал: нет, не дело затеял. Но голодное брюхо подсказывало свое.

Дойдя до справного дома, возле которого было напилено, но не расколото много дров, он решился: обмел на крылечке голиком валенки, вошел, плотно притворил за собой дверь, встал у порога:

— Здравствуйте.

Целая семья сидела за столом: мужик в овчинной безрукавке нараспашку, его жена-толстуха с годовалым ребенком на руках и девчонка его, Фединых лет. Чуть позднее вышла из кухонного чулана старуха, сгорбленная, при фартуке.

— Здорово, — отозвался мужик. — Что скажешь?

В доме очень знакомо пахло кислыми щами, но гораздо более радовал аромат свежего хлеба. Федя сглотнул слюну и вместо слов застрявших в горле — «Подайте ради Христа» — выговорил:

— Я это… может, вам нужны колодки для валенок? Если валяете, конечно… У меня есть хорошие колодки, завтра могу принести.

— Нет, не нужны, — крепко, присадисто сказал хозяин.

— А может… например, тубаретку или скамеечку для… корову доить.

— Для корову доить, — передразнили его, — у нас есть.

Девчонка фыркнула в ложку со щами, за что чуть не получила от матери такой же ложкой по лбу. И тут Феде пришло на ум спасительное:

— У вас там дрова напилены, давайте я их поколю… а вы меня потом покормите.

Он еле выговорил последние слова — они никак не хотели сходить с языка. Мужик переглянулся со своей женой, потом выглянул в окно, на гору круглых чурбанов, сказал:

— А что ж, вот переколешь все, отчего и не покормить. Давай, поглядим, какой ты работник.

Федя шмыгнул носом:

— У меня топора нет.

— А как же ты будешь колоть? Кулаком, что ли? — спросил мужик грозно.

Девчонка опять фыркнула.

— Вон возле голбца в углу колун стоит, возьми.

— Украдет еще, Егор, — сказала старуха, ужасно похожая на хозяина и бровями, и кривым носом.

Федя глянул на нее, ничего не сказал, взял колун и вышел.

Из теплой-то избы показалось, что мороз усилился, но солнце светило по-прежнему ярко, с ним веселее.