Изменить стиль страницы

В Семкиной выходке трудно было усмотреть злой умысел, но Иван все ж почувствовал к нему неприязнь. Ругал себя старым дураком, говорил, что смех обижаться на мальчонку, а поделать с собой ничего не мог… Прасковья вскоре (между делом, не придавая никакого значения) сказала, что Семке без спросу задержавшемуся на рыбалке, родители устроили хорошую трепку… Иван в душе даже позлорадствовал, тут же, правда, застыдился себя, да что толку. А осенью, когда уже и подзабыл о случае с Семкой… Ужинали они с Прасковьей в своей жарко натопленной кухне. На крыльце знакомо прошаркали шаги. Узнавший их Иван, насторожился… Через ноги, разом занывшие, будто на погоду, дошло до него, с чем пожаловал Семка…

— Здрасте… — без стука просунулся тот в дверь. Что он не вошел, а лишь просунулся, Иван определил по тому, как коротко скрипнула дверь.

— Проходи, Сема… Что не проходишь? — позвала Прасковья.

Иван молча, нарочито громко схлебывал с ложки щи.

— Да не, теть Паш, натопчу. Дядь Вань, я вам фотку принес… Ну, ту… Где вы с Муськой… — За три с лишним месяца еще недавно ломкий Семкин голосишко установился в ровный и негромкий подба́сок.

— Ну-ка, ну-ка, как они там? — полюбопытствовала Прасковья.

«Экий чертенок въедливый… В чем добром бы так. Дался я тебе с этой карточкой… И Пашка туда же, а ведь не дура вроде», — усмехнулся в усы Иван, которого всё: и Семкина въедливость, и собственная неприязнь, и простодушное любопытство Прасковьи — вдруг позабавило.

— Здорово-то как! Муська, прям, будто мышь увидела… Вот-вот сиганет! — живо отозвалась Прасковья. — Ну-ка, Вань… — тут она, видать, опомнилась. — Спасибо, Сема… Спасибо… Я тебе яблочко… — не по возрасту часто прошлепала босыми пятками к столу и обратно. — Ешь, на здоровье… — голос ее звучал уже неуверенно, виновато. Семка ушел…

«Как я там? Занятно вообще-то… У Паши спросить? Тьфу, глупость! Господи, неужто так много в жизни нагрешил, что не доведется увидеть? Постой-ка, Ваньча, а ведь что получается… Малый-то мог, ну чего угодно и кроме меня наснимать — торопился же, а снял не кого-нибудь… Мог: отца, мать, ребят, черта-дьявола, не все ли равно… Знать, провиденье подсказало. Провиденье… Точно! А? По-моему… Да что там, раз снял, да еще и карточку принес, значит, увижу. Точно!» — неожиданно повернулись Ивановы мысли. Слыша тяжелое дыханье Прасковьи, определил, что она так и стоит у порога, и, тыкаясь рукой вперед, пошел к ней. Уткнулся пальцами в мягкое, мелко подрагивающее плечо…

— Ну, началось опять… — с жалостью и досадой бросил он. Грубовато нащупав трясущуюся, податливую руку жены, более чем осторожно взял из нее лощеный прямоугольник и, держась за стену, побрел в комнату, подальше от тихих Прасковьиных слез. В тот же вечер он положил снимок в укладку, к часам…

Иван уже долго глядел на него, но внимание было рассеянно, и виделось пока не столько запечатленное на снимке, сколько с ним связанное. Наконец, с усилием заставил себя сосредоточиться… И что? Те же торчащие на макушке седые лохмы, отечное лицо… Разве что… Губы явно сердито сжаты, а взгляд широко раскрытых глаз несуразно с той сердитостью почти бессмысленно улыбчив, недоуменно кроток… У Муськи взгляд был осмысленней. Ивану стало жутко, он резко, не без отвращения швырнул снимок обратно в укладку. Потрясенный увиденным, он чисто машинально поддел отверткой крышку часов, чисто машинально определил неисправность, принялся за работу. Иван был не в состоянии дать себе отчет в том, чем занимается… Так же механически мог бы тогда поесть или причесаться. Пальцы, однако, были безошибочны, чрезвычайно уверенны, чего им, наверняка, не хватало б, даже при полной с его стороны отдаче, продолжай Иван оставаться в буйном, радостном возбуждении, что охватило его с полчаса назад, когда вспомнил о часах… Ему бы здорово мешали тогда благоговейная робость, почтение к ним, потому что если зрячие глаза были для него жизнью, то часы (именно и только эти) лежали сейчас на столе молчащим сердцем той жизни; Иван же был лишь сельским часовщиком, а не сердечных дел мастером. Они вместе сумели вернуться из прошлого, казалось, уже вчерашнего и снова войти в настоящее. Часы были единственным, что вернулось с ним оттуда… Хотя очень явственно сквозь крошечные шестереночки в корпусе, которые Иван бездумно и всё ж точно, верно пробовал отверткой, видел он сейчас то, что осталось позади, замерло, поросло быльем…

В комнату заглянула пришедшая в свой обеденный перерыв Прасковья. Она поварила в районной столовой… Улыбнулась, хотела подойти, но увидела, что он занят… Теми часами. Теми… Прасковья на цыпочках вышла в кухню, тихонько занялась обедом. Иван не заметил ее прихода… Прошлое мелькало перед ним обрывочно и непоследовательно; отдельные виденья были неожиданны и плохо вязались с чем-либо определенным, одни возникали на мгновенья, другие задерживались…

«Тигр», что еще недавно свирепо взрыкивал и неумолимо приближался, хотя и щерил в жуткой гримасе неровные клыки разорвавшегося орудия (отлетевшие ошметки его споро нашли Ивановы ноги), был уже беспомощным — беспомощней лежавшего в десятке метров от него Ивана… Беспомощней Ивана был и человек в сером, гладко облегавшем плотное тело мундире, съехавшей на подбородок каске с порванным ремешком… Он медленно пятился от Ивана на заплетавшихся ногах и, заметно оседая на ходу, хватался скрюченными руками за воздух… На сером сукне его мундира, ровной строчкой пересекая грудь, темнело несколько опаленных точек. Кровь не успела еще проступить… А над слегка присыпанным теплой, горелой землей Иваном мелко подрагивал в воздухе приклад немецкой винтовки, прямо-препрямо, почти отвесно вонзившейся штыком в землю. Штык на всю свою ширину прихватил кожу с краешка левого Иванова бока и жег, жег, словно был раскален… В масленке не оказалось масла. Иван лунатиком проковылял к комоду, достал из ящика пузырек, наполнил масленку, вернулся к столу… Перед глазами стояло уже другое…

— Юрий Иваныч… Глаза… Отец родной! Да я тебе что угодно… — подобострастно лепетал окающим басом осанистый, дородный мужик (Иван хорошо разглядел себя в зеркале у окна), в неидущей ему, слишком уж пристойной для грубоватого красивого лица отутюженной парусиновой паре.

Лепетал он это очень толстому, простоватому с виду низенькому мужчине в мешковатом, небрежно, через пуговицу застегнутом белом халате. Лицо того поглощалось огромными, бледными щеками; крошечный носик еле-еле выступал меж них, но маленькие заплывшие глаза были быстрыми, насмешливыми, умнющими. Привставая на цыпочки, он покровительственно похлопывал Ивана своей пухлой, белой рукой по плечу и снисходительно приговаривал через одышку тонким, почти женским голосом:

— Экий ты, брат, статный, будто и не полста тебе. До плеча не дотянуться… Ну, ладно, Иван, глаза твои, слава богу, так что будь здоров. Извини, брат, некогда болтовней заниматься… Дела, — уже серьезно закончил он, отходя к столу, на котором лежало вразброс несколько историй болезней. Молоденькая сестра ввела в кабинет больного. Иван, боясь встретить его невидящий взгляд, спешно вышел… Это было четыре дня назад.

«Поза-поза-позавчера…» — отложилось в его сознании, и дыханье близости, недавности события вернуло Ивана к действительности… С кухни слабо доносилась неизменная Прасковьина «Лучинушка», подавляемая раздражающим скрежетом ножа о рыбью чешую.

«Паша… Пришла Паша», — еще не отойдя полностью, отметил Иван.

Не вставляя на всякий случай корпусную крышку, он не без сомненья покрутил заводную головку часов… Шестеренки шустро задвигались, зашуршали.

— Идут… — солидно молвил Иван, будто сделал что-то обычное, надоевшее. Солидность была напускной… Он вдруг озорно улыбнулся, взял часы, взял трость, вышел на середину комнаты…

— А, на счастье! — негромко сказал он и с размаху хватил часы о пол, допечатал их тростью… Еще раз, еще! Иван счастливо улыбнулся встревоженному лицу Прасковьи, прибежавшей на шум, думавшей, что с ним что-то случилось, улыбнулся разбитым, сплющенным часам и яркому, яркому солнцу, уже высокому, но к зениту только-только подбиравшемуся…