Изменить стиль страницы

«Мадам, ничего не может быть справедливее; я действительно в Петербурге, — писал философ 24 декабря 1773 года. — На шестидесятом году возраста я проехал восемь или девять тысяч миль, покинув жену, дочь, родственников, друзей, знакомых, чтобы видеть великую государыню, мою благодетельницу»{608}. Кажется, что путешественник едва скинул шубу и сразу взялся за перо: такая захлебывающаяся поспешность, такое оживление сквозит в письме. Между тем парижский знакомый прибыл еще 28 сентября, уже 67 раз встречался с государыней{609}, успел оглядеться при дворе и с величайшей досадой не найти Дашкову — она бы «подбавила соли».

В кабинете Екатерины II ему разрешили высказываться с полной откровенностью: «Я могу все говорить, что ни попадет в голову… там нет места лжи, где присутствует философ».

Самообольщение? Далеко не так однозначно. Императрица принимала гостя частным образом, два-три раза в неделю, наедине, выделяя ему три часа после полудня. Помимо этого, как свидетельствует камер-фурьерский журнал, были и общие встречи за столом, на прогулках. Приезд европейской знаменитости сам по себе укреплял реноме государыни, и она не прятала писателя от публики.

Во время послеобеденных встреч оба высказывались с предельной свободой. В пылу красноречия гость размахивал руками и, как говорят, однажды даже стукнул Екатерину II по колену. Она жаловалась, что от жестикуляции Дидро у нее болят бока, и даже поставила между собой и собеседником круглый столик{610}. «Я нашел ее совершенно похожей на тот портрет, в котором вы представили мне ее в Париже, — писал француз, — в ней душа Брута и сердце Клеопатры». Мы бы сейчас сказали: ум Цезаря и сердце Клеопатры. Но в те времена в устах просветителя имя римского диктатора могло прозвучать только как хула.

Перед каждой встречей просветитель готовил своего рода конспекты, которые сохранились и позволяют судить о круге затронутых тем{611}. Образование, веротерпимость, законодательство, престолонаследие, Уложенная комиссия, перевороты, разводы, азартные игры, возможность переноса столицы в Москву…

Но не на все вопросы можно получить прямой ответ. Философ, безусловно, знал, что княгиня не по своей воле не спешит навстречу к нему в Петербург. «Ваше имя часто произносилось в наших разговорах; и если я напоминал о нем, меня всегда слушали с удовольствием». Значит, Екатерина о подруге не заговаривала. Здесь бы философу и понять, что тема скользкая. Но императрица не высказывала возражений. Немудрено, что в определенный момент Дидро почувствовал себя вправе давать советы. И совершил ошибку.

«Я долго с ним беседовала, — рассказывала Екатерина II в 1787 году французскому послу графу Л. Сегюру, — но более из любопытства, чем с пользою… Однако так как я больше слушала его, чем говорила, то со стороны он показался бы строгим наставником, а я — скромной его ученицею. Он, кажется, сам уверился в этом, потому что, заметив, наконец, что в государстве не приступают к преобразованиям по его советам, он с чувством обиженной гордости выразил мне свое удивление. Тогда я ему откровенно сказала: “Г. Дидро… Вы трудитесь на бумаге, которая все терпит… между тем как я… на шкурах своих подданных, которые чрезвычайно чувствительны”»{612}.

Что же задело императрицу? Дидро, как и многие европейские мыслители того времени, считал, что преобразовать Россию гораздо проще, чем, например, Францию{613}. Старая монархия с давними традициями нуждалась в крайне осторожном отношении. Что же до северных варваров, то их страна подобна чистому листу, она создана Петром Великим из хаоса, у нее еще нет ни истории, ни устоев. Екатерина II знала, как сильно заблуждается собеседник. Идеи Дидро слабо сопрягались с реальностью. «Если бы я ему поверила, то пришлось бы… уничтожить законодательство, правительство, политику, финансы и заменить их несбыточными химерами».

Сердечность и простота приема создали у философа иллюзию, будто он может говорить с Екатериной II о самых щекотливых вещах — например, о наследнике. Вопрос болезненный. А если вспомнить череду заговоров — бестактный. Своего рода политическое хлопанье императрицы по коленке. Среди прочих эпистол Дидро представил государыне записку с советами о том, как следует предотвращать государственные перевороты. Святая простота! Ведь уже почти 12 лет императрица успешно справлялась с этой задачей.

3 декабря 1773 года появилась записка о воспитании наследника. При этом была дана самая лестная характеристика «проницательности, разносторонним способностям, мягкости сердца и глубине ума» Павла. «Пусть сын Ваш присутствует во время обсуждения дел в разных административных коллегиях… в течение двух-трех лет, пока не ознакомится близко с различными задачами… Это послужит хорошей школой для государя его возраста»{614}. Затем великого князя предстояло направить в путешествие по России. А после возвращения наследник «мог бы, наконец, сесть рядом со своей августейшей матерью». В смягченной форме речь снова заходила о соправительстве{615}.

Могла ли Екатерина II поверить, что Дидро говорит сам от себя, а не артикулирует идеи ее противников? В этом контексте дружеские отношения философа с Дашковой только вызывали дополнительные подозрения. Сторонники Павла добивались участия великого князя в Совете. Синхронное предложение Дидро должно было подкрепить просьбу цесаревича. Но императрица отвечала сыну весьма твердо: «Я не считаю уместным Ваше поступление в Совет, вы должны терпеливо ожидать, пока я решу иначе»{616}.

Передавая Екатерине II сходные предложения, гость как бы расписался в поддержке враждебной партии. 3 декабря помечена записка Дидро, а на следующий день, 4 декабря, императрица направила Г.А. Потемкину письмо, вызывая его с театра военных действий. Эта связь не случайна. Обдумав рассуждения философа, государыня только утвердилась в мысли, что окружена сторонниками сына. Даже финансово зависимый от нее просветитель не видел иной перспективы, кроме передачи власти наследнику.

Дидро предстояло разочароваться. Политика была заменена в беседах на литературу, а сами встречи стали реже и короче. В начале января 1774 года в Петербург прибыл Потемкин. Последние аудиенции для Дидро совпали со временем первых, весьма бурных объяснений Екатерины II с будущим фаворитом.

Знал ли философ, что разговорам с ним предпочитают совсем иные рандеву? Во всяком случае, он понял, что, получив требуемую сумму, следует удалиться. «Почему не ехать в Москву? — писал он Дашковой 23 января. — …Потому, мадам, что я глуп, и потому, что Ваша мудрость, моя и всего мира состоит в неспособности управлять ходом обстоятельств»{617}.

«Политическая вольность нации»

Сходство главного постулата — ограничения самодержавной власти — между европейскими просветителями и русскими либеральными аристократами еще больше оттеняет различия. Здесь уместно поговорить о взаимном влиянии, которое оказывали друг на друга такие яркие деятели, как Никита Панин и его племянница. О том, до какой степени оба подвергались воздействию западных идей и где пролагали границу преобразований для России.

Проект Панина о «фундаментальных государственных законах» представляет собой пространную записку не с изложением будущих актов, а с обоснованием их необходимости. Она сделана рукой Фонвизина. Считается, что Никита Иванович набросал для секретаря свои идеи, а тот изложил их литературным языком, благодаря чему получился один из самых ярких политических документов эпохи.