Изменить стиль страницы

— У-у, какая злющая тетка.

Провалявшись по госпиталям после войны еще семь лет, вернулся на нашу улицу к старой матери безногий сын. Мать вывозила его в коляске гулять. Он ловко играл с пенсионерами одной рукой в домино, потому что вторая рука у него совсем высохла, или просто сидел в тени уличных лип, пьяненький, учил мальчишек сквернословию и плевал в прохожих.

К осени мать умерла. А в погожий день бабьего лета, когда в синем небе золотом горели кроны лип, его вывезла в коляске гулять та самая женщина.

Они поженились. У них не было свадьбы, никто не видел, когда они ездили расписываться, но она взяла его фамилию, поменялась квартирами с соседями первого этажа, а в комнате, где он жил раньше с матерью, поселились новые люди. И он с тех пор был всегда трезв, как-то светел и радостен, не сквернословил и не плевался.

Одного за другим она родила двух детей — мальчика и девочку.

После женитьбы он вообще стал реже выходить на улицу постучать с пенсионерами костяшками, и поэтому, когда исчез совсем, на это не сразу обратили внимание. Потом стало известно, что он живет в доме для инвалидов в другом городе, и на улице во все тяжкие засудачили о ней у каждых ворот, у каждого дома. Она проходила мимо молча, сжав губы, прожигая всех своим взглядом, как раскаленной спицей.

Однажды она развешивала на веревке после стирки детское бельишко, а наш дворник, тоже инвалид войны, с которым он, бывало, частенько выпивал в каптерке, как они называли дворницкую, поносил ее бранными, грязными словами. Она молча закончила свое дело и ушла, а дворник крикнул ей вслед:

— Не занавесишься от стыда пеленками-то!

Тогда жена дворника — могучая женщина в сапогах и клеенчатом фартуке — треснула мужа по затылку и громогласно сказала:

— Ты, балабон, пеленки не тронь. Ты их не стирал. Ты за собой портянки не выстираешь. А ей при двоих детях еще за ним ходить — так, пожалуй, переломишься. Тогда дети куда?

— Зачем рожала? — возразил дворник.

— Опять дурак, — сказала дворничиха. — Какой бабе деток не хочется? А ее кто возьмет за себя, такую неказистую? Вы ведь как? Сам — пугало, а подавай ему кралю червонную.

— Деток! — фыркнул дворник. — Могла и так прожить.

— Тьфу, — плюнула ему под ноги жена. — Так-то ты про нас думаешь! А потом сам же язык свой поганый чесать станешь, плести про бабу всякое… Да и должность у нее, — вздохнув, добавила она, — там этого не одобряют, чтоб без мужа у бабы-дети. Никак не одобряют.

— Эт-то так, — обескураженный поворотом дела, сказал дворник.

Женщина та вскоре уехала с нашей улицы, — опять поменялась квартирами и живет теперь в новом доме на окраине города. А я так и не могу до сих пор написать рассказ на этот сюжет. Сначала надеялся на время, которое иногда помогает холодно оценить взволновавшие тебя поступки людей, но, видимо, время это еще не пришло. Да и сама жизнь не подсказывает мне конец рассказа. Погодки у той женщины выросли и оба заканчивают институт. Это очень красивые молодые люди, особенно девочка, — легкая, стройная и быстрая, как ласточка в полете. Я встречаю их иногда в городе, но не решаюсь спросить об отце, — а вдруг неосторожно и грубо заденешь чужую боль? Знаю только, что он живет все в том же доме инвалидов.

Последнее лето

В Подмосковье, вблизи истока большой реки, есть санаторий для сердечников. Санаторий как санаторий: белый корпус о двух этажах, открытая веранда, щелканье бильярдных шаров в холле, запах пригорелой каши из кухни, баян, культурник Сени в шелковой тенниске, скука.

Сюда-то и приехал в начале августа отставной полковник Иван Степанович Крестьянинов после тяжелой и долгой болезни. Первые дни он почти не покидал плетеную качалку на веранде; от слабости часто засыпал в ней, а проснувшись, не сразу приходил в себя и крепко тер лицо сухими ладонями, улыбаясь растерянно и смущенно.

Через неделю главный врач назначил ему прогулки по маршруту на двести метров. Он спускался через темную ореховую рощу к реке, шел берегом до купальни пионерского лагеря, возвращался, отдыхая несколько раз на подъеме, и все думал о том, — думал иронически и грустно, — что эти педантично отсчитанные метры уже не имеют для него никакого значения. И если бы ему сказали, что жизнь, счеты с которой он считал поконченными, напоследок взбудоражит его душевным потрясением невероятной силы, он бы только так же иронически и грустно усмехнулся: «Разве что это сама костлявая?»

Стоял прекрасный август — один из тех, когда сухая палящая жара перемежается освежающими дождями с ворчуном-громом за горизонтом и все цветет, зреет сильно, ярко, благоуханно, обильно.

Иван Степанович Крестьянинов гулял уже по маршруту на шестьсот метров. К пижаме за свою военную жизнь он так и не удосужился привыкнуть, надевал теперь рубашку взаправку, отутюженные брюки на тугом ремне и этаким не потерявшим выправки молодцом с прямо посаженной серебристой головой шел по берегу, поигрывая тонкой ореховой палочкой.

Однажды, как обычно, собираясь гулять, он спустился по трем широким ступеням санаторного портала и остановился на секунду, чтобы потянуть остуженный недавним дождем, пахнущий грибами воздух. В то же самое время он увидел идущую мимо женщину с таким знакомым лицом, таким знакомым, близоруким прищуром, такой знакомой походкой, что замер на полувздохе и, не сознавая в испуге, что говорит вслух, спросил:

— Кто это?

Его сопалатник, читавший на лавочке под липой мокрую газету, усмехнулся.

— Ну, батенька, значит, окончательно ожили, если вас красивые женщины стали интересовать. Это жена главного.

— Невозможно… Извините… — пробормотал Иван Степанович.

Сопалатник вскинул на него поверх очков удивленный взгляд, но ответить ничего не успел, только плечом пожал: блажит-де старик, и опять углубился в газету, а Иван Степанович, сорвавшись с места, задыхаясь на быстром ходу, сдавленно крикнул вслед женщине:

— Да постой же! Это я!..

Она остановилась.

Она оглянулась.

Она близоруко прищурилась на него.

Она выговорила совсем неподходящее к случаю, нелепое слово:

— Подтяжечки…

И он увидел, как мертвеет ее еще такое яркое и свежее лицо.

Машинально они пошли прочь от санатория, от любопытных глаз, смятенные и подавленные. Наконец она спохватилась, что ему трудно поспевать за ней, обернулась, сжала ладонями его виски и заплакала. У Ивана Степановича тоже плыло и туманилось перед глазами ее лицо.

— Как же так? — сказал он.

— Я ничего не понимаю, — ответила она. — Ведь я сама видела на нем голубые подтяжечки… Я сама их видела!

— О чем ты?

— Погоди, все путается… Давай сядем где-нибудь, меня ноги не держат.

Они прошли еще немного по берегу и сели на врытую в землю скамью. На реке, смеясь, визжа и горланя, барахтались в своей купальне пионеры, вожатая что-то кричала им в мегафон, никому не было дела до старика и женщины, сидевших, казалось, в полной санаторной праздности на скамье под прибрежным осокорем.

— Сын? — отрывисто спросил Иван Степанович, низко наклоняя голову, словно подставляя еще под один, уже последний удар.

— Шив, — сказала она. — Работает в Мурманске, морской инженер.

— Невероятно… — прошептал Иван Степанович.

Она взяла его волосатую жилистую руку, прижала ее к своей щеке.

— В тот день, когда ты приказал женщинам и детям покинуть заставу… Который это был уже день?

— Девятый.

— Да, девятый день… Сколько дней вы еще держались?

— Четыре.

— Так вот, мы шли и все оглядывались на заставу. Там за дымом ничего не было видно, а наутро с высокого берега Буга увидели над заставой красный флаг и поняли, что вы еще держитесь. Смотрели на флаг и плакали, тискали плачущих ребятишек и никак не могли уйти, прятались в кустах. Ушли лишь ночью, когда флаг перестал быть виден. Вы все еще держались.

— Да, еще четыре дня держались, — машинально повторил Иван Степанович. — Потом меня ранило. И не знаю, сам ли я уполз в болото или кто-то из живых товарищей оттащил меня, только очнулся я уже в деревне. Там мне сказали, что женщин, которые ушли с заставы, немцы расстреляли, а детей увезли куда-то.