Изменить стиль страницы

Мне писали люди разных судеб, возрастов, взглядов на жизнь.

Читая письма сегодняшних читателей, я порой думал о старых, двадцатилетней давности, историях, которые вошли в одну из моих первых книг — «Бескорыстие»…

В почте, полученной после опубликования очерка «Ваше величество, честь», рассказывалось и о шлифовщике Михаиле Семеновиче Краморовском. Мне захотелось познакомиться с ним. Вот что рассказал он о себе:

«В шлифовщики я попал случайно… Отец у меня был больной, сторожил склад и работал стекольщиком. Было у него два сына. Старший пошел в ремонтники. Он погиб в первый же день войны — служил в погранвойсках. Сейчас ему было бы шестьдесят три года. А мне вот-вот шестьдесят будет. В шестнадцать лет я остался один, умерли родители. Я ушел из школы, пошел работать. Я собрался быть токарем. В нашей школе ребята рано начали поступать на заводы, и вокруг говорили: токарь, токарь. И я решил: в токари. Пошел на завод. Захожу к начальнику цеха. Помню, большой детина, в тенниске, перед ним вентилятор, тенниска трясется, он заикается. Выслушал меня и с большим трудом выговорил: „То-то-токаря мне не ну-ну-жны, мне ну-ну-ну-ну-жны ши-ши-ши…“. Я догадался, что ему нужны шлифовщики, и стал шлифовщиком.

Было это в 1940 году… Семнадцати с половиной лет я пошел добровольцем, послали на Краснознаменный Балтийский флот. Орденов у меня нет. А медали есть: „За боевые заслуги“ и „За оборону Ленинграда“. Оборона Ленинграда — это самое страшное в моей жизни. И медаль за нее самая-самая дорогая. Когда демобилизовался в сорок седьмом, опять пошел на шлифовку. А шлифовка — это такая штука серьезная.

Вам, наверное, не интересны эти моменты моей биографии, но без них не поймете и микрохирургии…»

Меня действительно особенно интересовала одна неожиданная страница биографии Краморовского. Ему, шлифовщику, не имеющему ни малейшего отношения к медицине, удалось сыграть весьма конструктивную роль в деле, о котором он раньше не помышлял.

Однажды директор завода, где работает сейчас Михаил Семенович Краморовский, вызвал его и двух кандидатов наук — ведущих инженеров — к себе в кабинет для неожиданного разговора. Речь зашла о том, что в НИИ микрохирургии глаза существует «больной вопрос», который они сами не в состоянии решить. Суть дела о том, что не удается найти оптимальный вариант лезвия, нужного при тончайших ювелирно-тонких и точных операциях.

«…и вот мы поехали в этот институт. А там — ГЛАЗ. Да, на столе стоит такой глаз — как арбуз. И начал хирург залезать в этот арбуз и менять детали. Я после этого неделю ходил как сумасшедший, как опьяненный. Я сна лишился. Я все думал про глаз. Ведь это же колоссальный агрегат… А микрохирургия! Ведь это же надо обладать безумной отвагой, чтобы не в „арбузе“ менять детали, а в живом человеческом чуде. Я от избытка чувств в самом деле опьянел. Даже не помню точно, когда это было. Помню, что в 1982 году. А вот месяц забыл… Потому что жизнь моя вдруг перевернулась. Я новый смысл ее почувствовал.

А потом я был на операциях, меня психологически готовили к работе. Теперь расскажу весьма огрубленно, поскольку вы не шлифовщик и не хирург (мне страшно понравилось это его: „не шлифовщик и не хирург“), в чем была у них незадача. Они рубили это лезвие, похожее на клиновидный осколок, которым око разрезают, а потом его затачивали. Рубили неплохо, а затачивали неважно: во время заточки жало старело, то есть становилось нетвердым, теряло алмазную силу. Обрубить, как они это делали, — секундная штука, а вот потом затачивать — это у них получалось с большой затратой времени и потерями качества. И нужен был штамп, который позволил бы обойтись без этой малопроизводительной ручной доводки. Соль была в штампе. Но я понял, что нужно и обрубать иначе, и всю технологию нужно менять. Я понял, что можно объединить эти два момента, то есть рубить и затачивать в комплексе, ну… и я дал им этот штамп».

Потом М. С. Краморовский подробно отвечал на мои действительно дилетантские вопросы, рассказывал о том, как хирурги после операции давали ему советы, одобряли, журили и он все более и более углублялся в микрохирургию и, наконец, создал штамп, позволяющий получать лезвия, которые не вызывали у хирургов новых пожеланий, то есть полностью их удовлетворили.

«Получил ли и я удовлетворение от этой работы? Да я не хожу, я летаю. При мне задали вопрос человеку: „Ты видишь?“ И человек, после операции, ответил: „Вижу!“ И я услышал это — „вижу!“ — и подумал, что ведь я, я участвовал в чуде, мой инструмент, моя оснастка! „Вижу!“ У скрипача скрипка одна, а у меня в работе было сто скрипок, сто осколков…»

Меня, конечно, несколько удивило это его сопоставление хирургического инструмента со скрипкой. И он рассказал:

«Я в детстве занимался музыкой, на скрипке. Поначалу была не скрипка, а домра и мандолина. А потом меня в десять лет направили в детскую музыкальную школу, и там я стал учиться на скрипке. Я пять классов из семи закончил, пока отец не умер. Играл трехчасный концерт Вивальди с фортепьяно, а стал шлифовщиком».

— Но про скрипку не забыли все равно, — заметил я.

— А мне сама жизнь не дает про нее забыть. У меня сын скрипач. В Московской филармонии. Закончил консерваторию. Я в него поместил то, что вытащил у себя. А второй сын — инженер. Ну а сам я остался шлифовщиком и не жалуюсь на судьбу. Музыка не ушла. Ни из дома, ни из сердца. Лучше быть хорошим рабочим, чем посредственным скрипачом.

…Однажды один человек, из тех, кому не нравится, когда кто-то рядом с ним особенно старается, спросил меня: «Ты чего вон из кожи лезешь, орден хочешь получить?»

А я ему ответил: «Я уже получил ордена, этих орденов у меня все больше и больше, мои ордена это люди, которые не видели, а теперь видят».

Этот ответ мне и напомнил о герое моей давней книжки «Бескорыстие» — рабочем-лекальщике Сергее Степановиче Павлове.

У сына инженера С. было очень больное сердце. Его оперировали в одной из московских клиник настолько успешно, что полностью вернули радость детства. Инженер — он живет и работает в Московской области, — видя, что мальчик становится день ото дня все веселее, поехал в Москву «поблагодарить хирурга».

Но тот от подарков решительно отказался. Началось томительное объяснение, оба чувствовали себя при этом неловко. Наконец, хирург сердито объявил, что вещь, которая действительно ему нужна, — это редкий дорогой инструмент, помогающий при операциях на сердце. Делают его сейчас хорошо в Англии. Там мы и покупаем на фунты стерлингов. Единственный экземпляр в их клинике ценится на вес золота. «Что ж, — ответил инженер, подумав, — дайте мне его на сутки, я запишу размеры, и мы у себя на заводе…» Хирург согласился, не особенно веря в успех.

Инженер С. показал английский инструмент самым искусным лекальщикам завода, в том числе и старейшему из них — Сергею Степановичу Павлову. Те решили: вещь тонкая, механика точная, но выполнить можно, даже в чем-то чуть-чуть усовершенствовать. Инженер — он и сам был мастак в лекальном деле — начал работать. Через несколько месяцев поехал в Москву, в клинику, с подарками.

Было это летом, а однажды осенью появился инженер на работе темнее тучи. Товарищам рассказал, что был в Москве, видел хирурга. «Сломался мой инструмент…» — «А английский?..» — насторожились лекальщики. «Как часы», — ответил инженер. «Это что ж!» — опечалился Павлов.

Через шесть месяцев руководителя только что созданного в Московском областном клиническом НИИ отделения сердечно-сосудистой хирургии Вячеслава Ивановича Францева вызвали в Мособлздравотдел. «Вот познакомьтесь, — сказал заведующий облздравот делом, подводя к Францеву пожилого улыбающегося человека. — Рабочий-лекальщик Сергей Степанович Павлов делает вашему молодому отделению небывалый подарок…»

— Я открыл большую металлическую коробку, — рассказывал мне потом на новогоднем вечере Францев, — и утратил дар речи: передо мной был инструмент, о котором я мечтал. Я был настолько растерян, что, кажется, даже не поблагодарил. Только помню, пока шли по улице к метро, рассказал Павлову о последней операции и показал, как вхожу пальцем в сердце. Через несколько дней он мне позвонил: «Хочу увидеть сердце». Кончилось это тем, что он создал новые варианты инструмента, намного совершеннее английского. В последнем варианте есть детали, по-моему, гениальные… — И Францев изумленно рассмеялся.