Какие-то гнилые зубья торчали на высоком, уже не зеленом, а рыжевато-буром, спаленном берегу, какие-то сахарные огрызки лежали на кучах черных потухших головешек… И ни одной башни, ни одной колокольни, ни одной искорки золота в аквамариновом августовском небе!..
В самом городе разрушения не так бросались в глаза. Правда, от многих кварталов ничего не осталось, и проезд в этих районах был закрыт. Но были дома, кварталы и даже целые улицы, не пострадавшие от обстрела. В одном из таких не слишком пострадавших переулков Александра Сергеевна, после долгих блужданий, разыскала дом, у крыльца которого поблескивала медная дощечка:
Докторъ
Б. Я. ОПОЧИНСКIЙ
Дѣтскiя болезни
Открывшая на звонок молодая женщина объявила, что доктора нет, что он уже который день не ночует дома, – работает в госпитале на Борисоглебском шоссе.
– Что же нам делать? – сказала Александра Сергеевна, когда дверь перед ними захлопнулась.
– Ничего… очень хорошо, – обрадовался Ленька. – Поедем обратно!..
Большого желания встречаться с доктором у него не было. Он еще не забыл острой колючей иголки, которую всадил ему в ногу этот розовощекий весельчак. Но Александра Сергеевна держалась другого мнения на этот счет.
– Нет, мой дорогой, – сказала она. – Ехать несолоно хлебавши обратно я не могу. Придется идти искать госпиталь. Если не найдем Опочинского, покажем тебя кому-нибудь другому.
…Госпиталь, куда они добирались часа полтора, помещался в старинном здании городской больницы – на окраине города. Оставив Леньку в больничном саду и наказав ему сидеть и ждать ее, Александра Сергеевна отправилась на розыски доктора.
Леньке никогда не приходилось самому лежать в больнице. Но бывать в больницах и лазаретах ему случалось много раз. В Петрограде район, где они жили, почему-то изобиловал всякими лечебными учреждениями. По соседству с их домом помещалась Александровская городская больница. Подальше, за Технологическим институтом, расположились корпуса огромной Обуховской больницы. На Фонтанке у Калинкина моста почти рядышком стояли – Кауфманская община сестер милосердия, Крестовоздвиженская община и Морской госпиталь. Во всех этих больницах и госпиталях имелись домовые церкви, куда мать перед праздниками водила Леньку ко всенощной. В годы войны больницы были переполнены ранеными. Ленька не бывал, конечно, ни в палатах, ни, тем более, в операционных, не видел тяжело раненных и умирающих и, может быть, поэтому у него создалось представление о больнице, как о чем-то очень уютном, благополучном, безмятежном и трогательном. На всю жизнь запомнилась ему эта особенная, церковно-больничная благостная атмосфера – смешанный запах йодоформа и ладана, серые и кофейные халаты раненых, белоснежные косынки сестер милосердия с рубиновыми крестиками над переносицей, забинтованные головы, руки на черных повязках, постукивание костылей, шуршание резиновых шин и шлепанье туфель по керамиковым плиткам коридоров…
И сейчас, когда он сидел на зеленой садовой скамейке и дожидался матери, а вокруг него сидели и ходили, опираясь на костыли, молодые и пожилые люди в серых и кофейных халатах, Ленька не чувствовал ни страха, ни смущения, ни даже сочувствия к этим людям. Это была красивая, умилительная картина, напоминавшая ему детство, Петроград, садик Морского госпиталя, где так же вот бродили и сидели за решетчатой оградой раненые и увечные воины…
По дорожке мимо него медленно шел, покачиваясь на двух костылях, высокий бородатый раненый. Тяжело подпрыгивая на одной ноге, он осторожно нес вторую – укороченную на одну четверть и плотно замотанную бинтами.
Увидев рядом с Ленькой свободное место, раненый приостановился, широко расставив костыли.
– Эх, посидеть, что ли? – сказал он и, занося костыль, лихо заковылял к скамейке.
Ленька привстал, хотел помочь ему, но раненый ловко сложил оба костыля вместе, повернулся на каблуке здоровой ноги и плюхнулся на скамейку, вытянув вперед свою толстую забинтованную культю.
– Сидишь? – сказал он, искоса посмотрев на Леньку и вытирая марлевой тряпочкой вспотевшее лицо.
– Да, – скромно ответил мальчик.
– К отцу пришел?
– Нет.
– А кто? Брат? Крёстный?
Леньке было ужасно стыдно признаться, что у него никто не лежит в госпитале.
– Я сам, – пробормотал он, краснея. – Меня мама привезла – показывать доктору.
– Болен, значит? А какая болесть?
– Так… пустяки… дифтерит, – усмехнулся Ленька, всем видом своим желая показать, что, если бы не мама, он, конечно, никогда бы не решился тащиться в госпиталь с такой ерундой. – А вы что, раненый? – сказал он, показывая глазами на забинтованную ногу соседа.
– Нет, милый. Я уже не раненый. Я уже инвалид. Раненый – это когда, знаешь, полежишь, полечишься, да и снова на войну идешь. А уж мне теперича до самой смерти – только что разве с тараканами на печке воевать…
Бородач засмеялся, покачивая и поглаживая свою толстую ногу, а Ленька вдруг почувствовал, что в горле у него защекотало, и, чтобы заглушить эту щекотку, поспешил спросить:
– А вы где… То есть, вас где ранило?
– Ранило-то? А здесь, под Ярославлем.
– Значит, вы с белыми воевали?
– А с кем же еще?.. С ними…
Бородач нахмурился, помолчал, подумал и, покачав свою культю, с усмешкой сказал:
– Ведь вот, подумай, чудеса какие! А? Четыре года с немцем воевал. С австрияком воевал. Ни одной царапины… А тут – на русской земле, в русской губернии, от русской руки чуть смерть не принял.
– А вас – из чего: из пушки или из ружья?
– Из ружья, да… Называется английская разрывная пуля «дум-дум».
– Почему английская?
– А это уж ты, милый, у них поди спроси: откуда они английские боеприпасы получили?
Раненый опять вытер тряпочкой лицо.
– Не куришь? – спросил он, посмотрев на Леньку.
– Нет еще, – застенчиво ухмыльнулся Ленька.
Внезапно где-то очень близко, за углом здания, грянула духовая музыка. Тоскливые, медлительные и вместе с тем гневные звуки похоронного марша, извергаясь из медных жерл, понеслись к осеннему небу.
Ленькин сосед прислушался, крякнул, покачал головой.
– Повезли… опять, – сказал он мрачно.
– Кого повезли?
Бородач не ответил.
– Сволочи… иуды… золотопогонники, – пробормотал он сквозь стиснутые зубы.
Как и всякий другой мальчик, Ленька не мог усидеть на месте при звуках военного оркестра. Что бы ни играли медные трубы – кавалерийский галоп, церемониальный марш или траурный реквием, – ноги мальчика сами собой устремляются в ту сторону, где стучит барабан, гудят генерал-басы, поддакивают им баритоны и поют, заливаются корнет-а-пистоны и валторны.
И на этот раз Ленька не устоял перед искушением. Он забыл, что мать приказала ему сидеть на скамейке и ждать ее, забыл, что не знает расположения больницы и может потеряться…
– Я, пожалуй, пойду… посмотрю, – смущенно объяснил он соседу, сползая со скамейки.
– Что ж. Посмотри иди, – сказал тот.
…Свернув за угол и пробежав под какой-то аркой, Ленька остановился, ослепленный блеском медных труб. Он не сразу понял, что делается во дворе. У приземистого кирпичного здания с золотым крестом над кирпичным же куполом стояла высокая, обитая железом платформа, на каких обычно возят мясо и бидоны с молоком. Огромный гнедой битюг стоял под тоненькой полосатой дугой, расставив мохнатые ноги и опустив гривастую голову, в челку которой была вплетена красная лента. Какие-то люди в военной и штатской одежде медленно выносили из часовни и осторожно устанавливали на платформу бурые, похожие один на другой, гробы. Толпа женщин и военных окружала эти похоронные дроги. А в стороне, у чугунной ограды, под старым раскидистым тополем грудился небольшой военный оркестр, и золоченые трубы его под неспешный такт барабана на разные голоса печально и торжественно пели: