Изменить стиль страницы

– Пардон. Я очень извиняюсь. Могу я попросить вашей любезности дать мне ковшик холодной воды?

– Пожалуйста, – сказала Александра Сергеевна, улыбаясь и с интересом разглядывая этого галантного наездника. – Может быть, вам дать квасу? У нас – холодный, с ледника…

– О, преогромное мерси!

Ленька стоял в толпе ребят и видел, как мать подала в окно большой деревянный ковш и как этот величественный человек громко, с прихлюпом вылакал его до дна, крякнул, вытер рукавом свои смешные поросячьи усики и, возвращая хозяйке ковш, сказал:

– Вот это называется – да! Квасок, как говорится, ударяет в носок…

Потом оглянулся, наклонился в седле и негромко, но так, что Ленька все-таки слышал каждое его слово, сказал:

– А что, мадам, вы, я вижу, не здешняя?

– Нет, – сказала Александра Сергеевна. – Мы приезжие.

– Откуда?

– Из Петрограда… Бежали от голода.

– Так… – Хохряков еще ниже нагнулся в седле и еще тише сказал: – А скажите, – коммунисты в деревне есть?

– Не знаю, – нахмурилась Александра Сергеевна. – По-моему, нет… А впрочем, я никогда не задумывалась над этим вопросом…

Ленька взглянул на Хохрякова и вдруг увидел, что лицо у него уже не смешное, а страшное. Ноздри маленького носа раздулись. На скулах забегали желваки. Тонкие поджатые губы сжались еще плотнее…

…Что-то как будто стегнуло мальчика. Незаметно выбравшись из толпы, он юркнул в открытые ворота, пробежал по нянькиным гуменникам на задворки и, перелезая через чужие плетни, ломая чужие кусты и топча чужие грядки, за минуту домчался до председателевой избы.

Во дворе некрасивая жена Кривцова торопливо сдергивала с веревок еще не высохшее белье. Услышав за спиной шаги, она испуганно оглянулась.

– Что? – сказала она, и скуластое бледное лицо ее еще больше побледнело.

– Василий Федорыч дома? – запыхавшись, проговорил Ленька.

– Нету его, нету, – почти прокричала хозяйка и, спохватившись, договорила не так громко: – В волость они ушедши…

«Слава богу!» – подумал Ленька.

Срывая с веревки белье, хозяйка с удивлением поглядывала на Ленькину руку. Только тут Ленька заметил, что держит в руке рыжую сапожную щетку. Смутившись, он сунул ее в карман и спросил:

– А давно?

– Что?

– Ушел он…

– Да, да, давно он ушел. Спозаранок еще. Скоро не будет.

«Но ведь он не знает, он может вернуться», – подумал Ленька. И вдруг почувствовал ужас, когда понял, что может произойти, если Кривцов раньше времени вернется в деревню.

Не думая о том, что делает, забыв, что его ждут дома, он побежал на дорогу, ведущую в волость. Минут двадцать он проторчал на бугре у мельницы, откуда далеко была видна и проселочная дорога, и обсаженный березами большак, и даже голубые маковки двух красносельских церквей.

Похаживая взад и вперед по бугру и поглядывая на дорогу, он вдруг заметил, что в кустах по ту сторону мельницы прячется какой-то человек. Вглядевшись, он увидел, что это мальчик, а вглядевшись еще внимательнее, узнал огненно-красную голову Игнаши Глебова. Хоря тоже посматривал в ту сторону, откуда должен был появиться Кривцов, и тоже, как по всему было видно, волновался и нервничал.

«Караулит председателя… чтобы наябедничать!.. Наверно, отец подослал», – догадался Ленька, и вдруг его охватила такая ненависть к этим людям, что у него потемнело в глазах. Ему захотелось кинуться к Хоре, сбить его с ног, набить морду. Но как раз в эту минуту он заметил какое-то движение на Большой дороге. Оттуда доносились голоса, звуки гармоники, пение, залихватский свист… В густой зелени берез он не сразу разглядел плюшевое знамя бандитов и белую лошадь атамана, а когда разглядел и понял, что хохряковцы уходят из деревни, чуть не заплакал от радости.

От пережитых волнений он чувствовал слабость, руки у него дрожали, горло пересохло. Вернувшись домой, он, прежде чем зайти в избу, кинулся в сени, где, покрытая деревянным кружочком, стояла кадка с водой. Залпом выдудил он огромный ковш ледяной влаги и почти без передышки вылил в себя второй ковш. Эти два ковша обжигающе-холодной родниковой воды чуть не погубили не только Леньку, но и Александру Сергеевну.

К вечеру у мальчика поднялась температура, он начал хрипеть. Наутро он уже не мог говорить – из горла вместо слов вырывался свистящий шепот. Приглашенный из волости фельдшер – пожилой солидный человек в очках, в косоворотке и в сапогах с голенищами – заглянул Леньке в горло, посопел, покряхтел и важно, как профессор, объявил:

– Типичный дифтерит.

Александра Сергеевна опустилась на лавку.

– Боже мой! Какой ужас! Только этого и не хватало. Что же делать?!

– А что ж, сударыня, – утешил ее фельдшер. – Ничего не поделаешь. Может, еще и отлежится. Могу вам сказать, как опытный медик-практик, что, по моим наблюдениям, не все ребятишки от глотошной помирают…

И, получив от няньки, вместо гонорара, десяток яиц, а от Александры Сергеевны цибик перловского чая и десять кусков рафинада, этот неунывающий медик-практик уехал, оставив на столе рецепт, который кончался следующими словами:

«Принимать четыре раза в день по одной хлебательной ложке».

Ночью Ленька проснулся и слышал, как мать, рыдая, говорила няньке:

– Нет, нет, он не выживет. Я чувствую. Ведь вы подумайте, – третья болезнь за год: коклюш, воспаление легких и вот – дифтерит. И никакой помощи, ничего, кроме этого ветхозаветного эскулапа…

– Полно вам, матушка, Александра Сергеевна, – утешала ее нянька. – Не гневите бога. Господь не без милости. Да и не клином свет сошелся. Знаете что? Везите-ко вы его, голубчика, в Ярославль. Там докторов полно.

И вот чуть свет, закутанный в десятки платков, шарфов и полушалков, Ленька уже трясся в телеге, держа направление на Николо-Бабайскую пристань.

Он был в полном сознании, все слышал, все понимал, только не мог говорить.

А Александра Сергеевна, измученная страхами, бессонницей и зубной болью, которая со вчерашнего вечера опять мучила ее, поминутно посматривала на часы и подгоняла возницу.

– Скорей, голубчик! Умоляю вас – скорей! Вы не понимаете, до чего мне важно поспеть к пароходу…

Она не знала, что спешит навстречу опасностям, куда более страшным, чем дифтерит или воспаление легких.

Глава V

Это путешествие оставило очень смутные следы в Ленькиной памяти.

Запомнились ему белые, освещенные солнцем стены монастырского двора, по которому они подъезжали к Волге. Запомнилась большая широкая река, которая вдруг вся, во всем своем просторе открылась ему с высокого обрывистого берега и по которой в ту минуту плыли крохотные баржи, буксирчики и пароходики. Помнит он себя в пароходной каюте, лежащим на жесткой, как в железнодорожном вагоне, скамейке. Помнит стук машины за стенкой, запах машинного масла, табака и ватерклозета. Помнит, как над головой у него застучали, забегали и как чей-то молодой веселый голос радостно прокричал:

– Ярославль!..

Услышав этот голос, он с трудом поднимает голову, смотрит в круглое окошечко иллюминатора и не может понять: что это – во сне он это видит или наяву?

Голубое небо, высокий, утопающий в зелени берег, и на нем громоздящиеся, как в сказке, как выточенные из хрусталя, сахарно-белые дома, белоснежные башни, белые колокольни. И над всем этим ярко пылает, горит в голубом июльском небе расплавленное золото куполов и крестов.

Потом он видит себя в полутемном номере ярославской гостиницы. Горит лампа под зеленым абажуром, человек с засученными рукавами, в котором наученный горьким опытом Ленька сразу же узнает доктора, что-то делает, позвякивая чем-то в углу на умывальнике. Мать стоит рядом. Лицо у нее озабоченное, тревожное.

Доктор подходит к Леньке. В руке у него что-то поблескивает. Он улыбается, густые черные брови его шевелятся, как тараканы. Мальчик ждет, что сейчас доктор скажет: «А ну, молодой человек, откройте ротик». Но, против ожидания, доктор говорит совсем другое.