Изменить стиль страницы

В довершение ко всему в один прекрасный день у кабинета председателя был поставлен темной полировки стол с телефонами и пишущей машинкой. За стол села русокосая девчонка Галя и отгородила Глазкова от сует мира строгим распорядком дня. Опять заговорили в деревне, что это блажь, что отродясь не бывало в Хомутово такого, что доиграется председатель, ох доиграется.

Трудно дались Глазкову и хомутовцам эти три года…

Но вот ступил он на крыльцо, конторы поднялся на второй этаж, чуть наклонил голову, здороваясь с Галиной, и прошел в свой кабинет. Тут разом кончились все воспоминания, подступила заглохшая на час тревога. Она день ото дня сильней по мере того, как сохнет земля, крепчают жаркие ветра и густеют пыльные сполохи, заслоняющие небо.

Алексей сел к столу, подпер острый подбородок ладонями. Теперь о чем ни думай, о чем ни говори, а все сходится к одному. Он понимает: просто так вздыхать по поводу жары — пользы никакой, скорее вред, потому что беда прежде валит нерешительного, слабого да пугливого. Тут надо действовать. Но как? Как действовать, когда перечеркиваются все представления о власти человека над природой, о ее покорении? В чем-то она, природа, покорилась, вернее, приняла участие человека. Но только в малых частностях. В главном же она была и осталась стихией. Каждый год, каждый день бушуют над планетой ураганы, сокрушая все на своем пути. Каждый год где-то случается большая беда — то от наводнений, то от засухи. Еще памятен зной, охвативший центральные районы страны, еще пахнет гарью подмосковных пожаров. Тогда громко и требовательно заговорили о несовершенстве метеорологической службы, противопоставили ее прогнозам народные приметы и предсказания специалистов, применяющих свои, особенные методы познания погоды. Об этом писали и спорили с таким усердием, словно только от прогнозов зависит погода: будь они точными — и все было бы в порядке…

Неужели, думает Глазков, теперь все повторится сызнова. В том же виде или более худшем. А мы готовы? — спрашивает он себя. Я готов? Осознал ли и проникся ли духом предстоящего сражения? Где моя сила и сильна ли эта сила?

В половине восьмого он включил радио. Областные утренние известия начинаются и кончаются сводкой погоды. Сегодня то же, что вчера, позавчера, неделю назад. Ветер опять юго-западный, опять умеренный до сильного. Температура 24—27 градусов, относительная влажность воздуха 35 процентов. Сухой ветер каленым утюгом гладит пашни, выпаривая остатки влаги, жадно слизывает воду с озер. Если бы вдруг обрести необыкновенной чуткости слух, то стало бы слышно, как больно стонет земля, бессильная поднять в рост все, чему положено расти, цвести и давать плоды для продолжения рода. Слышно стало бы, как ломает ее жар, раздирает трещинами-ранами, рвет корни растений. Слышно стало бы, каким жутким последним криком заходится слабый пшеничный росток в поле. Человек сделал, кажется, все, чтобы поднялся он и увенчался тяжелым колосом. С осени пухом взбил постель, всю зиму обхаживал машины, чтобы в нужный срок и на нужную глубину легло в почву маленькое пшеничное семя. Оно проклюнулось, бледный росток торопливо полез вверх, к свету. Вот пробился. А тут обжигающий жар. Скорее пить! Росток без устали сосет слабым корешком, теряет последнюю силу, желтеет и падает — уже неживой.

Слышно стало бы, какой стон идет по лесам, как разлапистые кроны деревьев-великанов просят у корней сладкого сока. Но и здесь в земной темноте сухота…

На столе у Глазкова лежит ежедневная сводка с ферм. За сутки надой молока снизился еще на сорок шесть граммов. Обычные выпаса уже выбиты до черноты, табуны держатся в заболоченных низинах и по берегам озер — на самой бедной траве.

А ведь только еще середина мая! Что же будет в июне, июле? А как вступать в зиму — без зерна, без силоса, без сена? Об этом и думать страшно.

Он придвинул с вечера заготовленный листок, где перечислено все, что надо бы сделать сегодня. Первым в списке стоит Егор Басаров. Вчера опять кричал в мастерской, что погибель пришла в деревню и надо бежать куда глаза глядят. Если бы один Егор так думал и говорил! Многие уже собираются продавать, пока цены держатся, личный скот. Как остановить их, что обещать? Вдруг твое обещание окажется пустым звуком? Но и молчать нельзя. Надо что-то делать. Но что?

Глазков вызвал Галю. Она впорхнула в кабинет — невысокая, тоненькая, в легком розовом платье, голову держит высоко и прямо, будто тяжелая коса тянет назад. Галя остановилась с правой стороны председательского стола, выжидающе уставилась на Алексея.

— Что хмурая такая? — спросил он. — Впрочем, веселиться нам не от чего. Так что начнем работать, Галина… Вот это письмо напечатай в трех экземплярах. На хорошей бумаге и без ошибок. Да, да, ошибок у тебя еще много. Надо не краснеть, а учиться. К девяти собери специалистов и начальников цехов. Минут на двадцать, не больше. На девять тридцать пригласи Егора Басарова. До десяти позвони в «Сельхозтехнику» Дубровину и договорись о встрече. Еще позвони…

— Погодите, Алексей Павлович, я запишу, — попросила Галина.

— Надо запоминать. А еще лучше — заведи диктофон. Слышала о такой машине?

— Я все же запишу, а то перепутаю. — Галя вышла из кабинета и тут же вернулась с блокнотом. — Там Павел Игнатьевич пришел.

— Зачем? — нахмурился Глазков.

— Не знаю, — Галя пожала плечами.

— Вот кому делать нечего! — не удержался от восклицания Алексей. — Скажи ему, пусть заходит.

Павел Игнатьевич вошел без приглашения. Будто в новину оглядел просторный председательский кабинет, покачал головой. Не то осуждая за роскошь, не то вспоминая, как сам во времена уже давние сиживал на председательском месте — кособокий стол, длинные лавки, до черноты ошорканные спинами стены и окурки на некрашеном полу…

— Богато живешь, парень, — заметил старик. — По карману ли?

— По достатку, — уточнил Алексей. — Пришел, так сядь и не мешай руководить колхозом.

— Могу и посидеть, — Павел Игнатьевич устроился в мягком кресле, подмигнул Гале: дескать, окажем вам такую честь.

— Значит, так, — продолжил Глазков, обращаясь к Галине. — На десять часов пригласишь Никонорова с отчетом по летнему лагерю. Только предупреди: я жду конкретного доклада. А то он любит языком больше работать. Пока все.

Галя ушла. Оставшись вдвоем, отец и сын некоторое время молча поглядывали друг на друга, словно слишком давно не виделись. Павел Игнатьевич сводит и разводит лохматые блеклые брови, поджимает губы и вздыхает.

«Ну вот, опять с обидой», — определил Алексей.

— Сколь денежек колхозных за это добро отвалил? — Павел Игнатьевич похлопал по подлокотнику кресла. — Тыщи две, небось?

— Чуть меньше, — ответил Алексей. — Но вещь, согласись, нужная. Больше почтения ко мне в такой обстановке. Это уже проверено как теоретически, так и практически.

— Оно конешно, — старик не разобрал, шутит сын или серьезно говорит. — Вон как времена-то меняются! Тыщами швыряются, как пятаками… Меня ж грешного в пятьдесят третьем годе за одну веревку чуть жизни не лишили. Новехонькую веревку потерял! На отчетном собрании полночи пытали меня: куда девал колхозную веревку? Я шапку об пол бью, криком кричу. Знать, говорю, не знаю, где она проклятая! Нет же, передых сделают — и давай сызнова: сознавайся, где колхозная веревка! После того я с месяц ночами пугался. Чуть умом не тронулся.

— Это что-то новое в твоих председательских историях, — засмеялся Алексей. Он вообще любой разговор с отцом старается приблизить к шутке. Так ему легче. — Куда же девал ты общественную веревку? Дознались?

— Да шут ее знает! — старик помолчал и заговорил о другом. — А зачем ты, Алеха, на Никонорова так? Взгреть, вижу, собрался, а вины за ним, может, и нету. Хороший он мужик.

— Может — не может, любит — не любит… Ему было задание ко вчерашнему вечеру закончить оборудование летнего лагеря. Объективных причин для срыва нет, значит твой хороший мужик Никоноров не выполнил служебную обязанность. Без причины, повторяю.