Изменить стиль страницы

Далее приписка на обороте листа:

«P.S. А если АН действительно мечтает от меня избавиться — тогда это раньше или позже все равно случится — лучше уж хлопнуть дверью. Я предпочитаю лучше дохнуть с голоду, а не быть в такой компании, которая жаждет от меня избавиться.

А. С.»

Трагедия — это конфликт, в котором обе стороны правы. Но, как мне уже приходилось писать, в трагедии они правы по-разному: одна сторона — разумностью, расчетливостью, другая — безрасчетной, без «раскладки» человечностью. Ужас заключался в том, что, как и в античной трагедии, но уже в живой нашей жизни конфликт мог разрешиться только гибелью героя, человечного и нерасчетливого. Это не давало покоя и побуждало меня приводить Андрею Дмитриевичу неприятные, иногда жестокие доводы.

Не помню, как происходил этот обмен письмами. Я в эти месяцы болел (впервые — сердце) и не мог ездить в Горький.

Но выяснилось, что в вопросе о выходе из АН мы оба не представляли себе, какую хитроумную возможность использует президент, чтобы все оставалось тихо-мирно (см. ниже). Я написал новое письмо, которое предполагал передать с кем-либо из детей А. Д. (им можно было ездить, когда угодно). Но они не захотели поехать по личным причинам, а Люба (его дочь) сказала, что такое письмо можно послать и по почте. И в самом деле, — я понял, что мои действия соответствуют желаниям «органов». Это именно тот случай, когда я фактически мог рассматриваться, как их «агент». Вот это письмо. (Всюду нужно учитывать, что наши письма всегда писались с расчетом и на «постороннего читателя», — без недомолвок, исключая возможность нежелательного истолкования):

«Дорогой Андрей Дмитриевич!

Так как совершенно неясно, когда именно совершится следующая поездка к Вам сотрудников Теоротдела, я решил попросить кого-либо из Ваших детей отвезти Вам просимые Вами лекарства. Как Вы видите, это пока еще не все, что Вам нужно». (Как-то так сложилось, что на мне лежала ответственность за снабжение Е. Г. и А. Д. лекарствами. Андрей Дмитриевич присылал длинные списки, и мы раздобывали их либо в Москве, либо за границей. Один раз нужное редкое лекарство прислал Генрих Белль. Я все собирал, и их отвозили; см. «Дополнение» — Е. Ф.)

«Пользуюсь случаем сообщить Вам, что, как Вам уже телеграфировал В. Л. Гинзбург, Ваше письмо было вручено А. П. Александрову своевременно. В связи с этим хочу сообщить Вам также нижеследующее.

1. Ваше заявление о возможном выходе из Академии наук не будет иметь последствий. Такого пункта о выходе в Уставе АН нет, а исключать Вас не собираются. Вы по-прежнему будете числиться академиком.

2. Ваше заявление о возможной Вашей голодовке вызывает большое огорчение. При теперешнем состоянии Вашего здоровья это жизненно опасно. По опыту прошлого года Вы знаете, что никакой шум за границей не приносит желаемого Вами результата. Это пустое сотрясение воздуха. В этом же году и этого не будет, так как о начале Вашей голодовки никто во всем мире даже не узнает. Поэтому я убедительно советую не совершать таких опасных и заведомо бесполезных в смысле Ваших целей поступков.

Не знаю, получили ли Вы уже мое письмо, посланное через ФИАН. Я там написал подробнее о лекарствах, в частности о том, что нормальная дозировка ноотропила не 3, а 6 капсул в день.

Всего Вам хорошего, прежде всего — здоровья и уравновешенности.

9/IV 85

Ваш Е. Фейнберг»

Увы, это письмо (которое тоже, конечно, не остановило бы Андрея Дмитриевича) опоздало: 16 апреля он начал третью голодовку (наши письма, по понятным причинам, шли по две недели).

В своей статье «Кому нужны мифы?» (журнал «Огонек», № 11 за 1990 г.) Елена Георгиевна цитирует п. 2 этого письма (начиная со слов «Ваше заявление…»), но без последней фразы («Поэтому я убедительно советую…») и не называет моего имени как автора. Она остро иронизирует по поводу этих строк: «Вот как!.. А «сотрясение воздуха» всегда помогало. Пока меня не заперли в Горьком, было опубликовано все, что Сахаров там написал» и т. д.

Верно, героическая деятельность главным образом самой Елены Георгиевны сделала возможным спасение и публикацию написанного Андреем Дмитриевичем, но какое это имеет отношение к совершенно безрезультатным требованиям мировой общественности (об освобождении А. Д. и разрешении поездки Е. Г.), к ужасам бессмысленной голодовки? Я продолжаю считать, что сказанное в моем письме было правильно, и не вижу оснований для иронии. Впрочем, в этой статье Елены Георгиевны было немало несправедливых слов и по поводу других лиц. Она сама начинает ее словами: «Странное создалось положение. Я все время кого-то обижаю» (это неудивительно, ее статья написана вскоре после внезапной трагической кончины Андрея Дмитриевича. Елена Георгиевна проявила в эти страшные, горестные дни поразительное мужество и стойкость. Но ее состояние все же не позволяло быть этому мужеству и стойкости безграничными, а ее высказываниям — без исключения справедливыми). Я не испытал чувства обиды за себя, поскольку считал (и считаю) себя в этом вопросе правым.

С историей этого письма, с теми же иллюзиями о значении протестов мировой общественности для ее исхода связан и один тяжелый эпизод, о котором я обещал рассказать, когда описывал свою с Е. С. Фрадкиным последнюю поездку в Горький 16 декабря 1985 г. Напомню, что это было после третьей — последней — голодовки Сахарова, когда Елена Георгиевна уже уехала в США. Это был единственный за семь лет горьковской эпопеи (да и за все 45 лет с момента прихода А. Д. в Теоротдел и до его кончины) эпизод, который вызвал серьезное расхождение между мною и В. Л. Гинзбургом (а также несколькими другими сотрудниками Отдела), с одной стороны, и А. Д. Сахаровым — с другой. Речь идет об истории с «пакетом», о которой подробно пишет В. Л. Гинзбург в своих воспоминаниях в [1] (см. там же воспоминания Д. С. Чернавского).

В самом конце нашего с Е. С. Фрадкиным визита, поздно вечером, когда мы опаздывали на поезд и Фрадкин уже вышел, Андрей Дмитриевич узнал от меня, что мы не выполнили его просьбу, которую он, в отличие от нас, считал очень важной. Общее (четырех человек) решение поступить именно так (мы считали, что иначе возникнет серьезная опасность, по крайней мере для двух ни в чем не повинных семей с детьми) было для нас нелегким. Но мы были убеждены в его правильности. Конечно, в тогдашних исключительно сложных обстоятельствах было трудно избежать какого-либо поступка, допускающего полярно противоположные оценки. Удивительно, скорее, то, что это был единственный такой случай. Впоследствии Сахаров написал в своих воспоминаниях сухо и очень кратко: «Я понял (но не принял) причину исчезновения одного из моих документов» (см. [3, с. 15]). Непосредственная же его реакция в тот момент была остро эмоциональной. Она выразилась сначала в его письме ко мне, написанном на следующий день. В нем содержатся и поныне тяжелые для меня строки.

«Дорогой Евгений Львович!

Посылаю экземпляр статьи для отсылки (в печать. — Е. Ф.). Я забыл отдать его в понедельник.

Я вынужден написать Вам, что испытал потрясение от нашего разговора в последние минуты Вашего приезда. Я задал свой вопрос больше на всякий случай, считая, что ответ обязательно будет совсем другим. Те опасения, о которых Вы говорили (конечно, это не был устный разговор. Мы писали на клочке бумаги. А. Д. боялся меня заразить, все было скомкано, я ограничился двумя фразами и не сумел объяснить ситуацию достаточно подробно. — Е. Ф.), кажутся мне фантастическими (при случае я постараюсь это обосновать, то же, о чем Вы сказали, кажется мне недостаточной причиной в таком жизненно важном деле). Принятое Вами решение фактически поставило нас — или могло поставить — на грань гибели, — и Вы не могли этого не понимать. Я, вероятно, никогда уже (или очень долго) не смогу избавиться от возникшего у меня чувства разочарования и горечи. Я прошу Вас ознакомить с этим письмом Виталия Лазаревича.

17/ХII 85

С уважением А. Сахаров