Снособеседник остановился, повернулся спиной к ветру, дувшему со стороны Взморья, и тщательно выверенным движением чиркнул спичкой о коробок. Прикурил. Прищурясь, несколько секунд глядел, как теплый ветер уносит дым и искры папиросы в темноту вечерних узких улочек – Командор удивился, увидев, что они незаметно переместились от Святой Гертруды к Домскому собору. Командор не сумел вспомнить – как и сколько они шли. Наконец снособеседник повернулся к Командору, кивнул и шагнул на просторную мощеную пустоту Домской площади. Он ступал почти бесшумно, и эхо взбудораживалось лишь гулкими шагами Командора.

– Погрязнув в дискретной массе квазивремени, мы стали бояться и Жестов; тех Жестов, что можно запечатлеть в балладах и сагах. Мы боимся их поэтичности и широты. Торжественности, наконец! Во всем доминируют «здравый смысл», во всех доминирует «практицизм». Мы не ощущаем потребности в красоте Жеста, в красоте Позы. Наоборот! Самые эти слова стали если не ругательствами, то презрительными эпитетами. Мы не слышим песен движения, действа. Шаг для нас – это лишь способ переместиться на N дюймов (или сантиметров) по плоскости; и не более! И не слышим баллады шага, песен бега и покоя.

Жизнь наша, несмотря на все тщетные потуги объять необъятное, объяснить необъяснимое, оторвана от Вселенной – про попытки исследования которой мы громко и истошно кричим. От Вселенной в смысле духа, а не мертвого пространства, заполненного светящимися газовыми шарами, именуемыми звездами, и обломками камня, зовущимися планетами и астероидами. Мы бесцельно исследуем сгустки материи, скопления межзвездного вещества, но не осознаем Вселенную и себя в ней. (Или ее в нас?) Жизнь для нас – это лишь время, чтобы ухватить Свое, пережевать, переварить, урвать еще – по возможности, не Свое – и сгинуть бесследно, уповая надеждой запечатлеть себя в детях и бренных вещах, кои зовем своим наследством им.

Снособеседник резко отшвырнул окурок с вантового моста в Даугаву и плюнул вслед. Командор чувствовал, как быстро они шагали после неспешной ходьбы по Старому городу, чувствовал, как подстегивает его собеседника беспокойная мысль.

Ночь уже опустилась на Золотой Город, поглотила его, невзирая на его красивые, но жалко-безуспешные попытки отбиться от нее вереницами трассеров-огней.

За Кипсала спутник Командора повернул налево, в лабиринты улочек старого Задвинья, и Командор последовал за ним.

– Поймите, милейший, – продолжал Снособеседник таким тоном, словно Командор, не проронивший до сих пор ни слова, возражал ему, – мы погрязли в вечности, сами того не осознавая и не желая. Мы погрязли в этом болоте и перестали ощущать его, осознавать свое место в нем. Свою Вечность, свое Безначалие и Бесконечность. Вместо этого, дабы заполнить прорехи в сознании, постигающем Мироздание, мы налепили глупых сказок семито-хамитского корня, запечатленные в Библии, Коране и так далее, о бессмертии души, Творце, рае и аде. И потеряли Поэзию Души. Нет, вру, не потеряли, но стремительно теряем. Мы ужасно меркантильны, мы заняты только собой – своим домом, своим телом, своим образованием. Спасением Своей Души, наконец! Последняя попытка спасения Поэзии Души от стремительного регресса была в Новом Завете: «Потерявший душу ради меня…» и так далее. Но глас вопиющего в пустыне услышан не был. И вот…

Снособеседник резко остановился, словно налетев на стену, и в какой-то странной созерцательной задумчивости стал разглядывать рога троллей, лесом вздымающиеся над оградой замершего темного троллейбусного парка. Командор остановился рядом и попытался разглядеть, что же так заинтересовало его спутника. Но ничего не увидел. А снособеседник закурил вновь, сделал пять или шесть жадно-глубоких затяжек и медленно произнес:

– И вот, Поэзия умирает. А мы зачем-то живем. Зачем? – Снособеседник молча и медленно зашагал по направлению к набережной. Командор невольно пошел следом.

– Знаете, – после долгого молчания произнес снособеседник, – нам не стоило бы продолжать существование, ибо многие начинают как-то подспудно осознавать – не явно осознавать – гибель Поэзии и начинают пытаться воскрешать ее. Прекрасной попыткой была Игра В Бисер. Многие ее партии, несмотря на математическую свою отрешенность и холодность, были воистину пронизаны Поэзией. Но Поэзия созидательна. Созидательна даже своею разрушительностью. А Игра становилась все более и более бесплодной. Нас может спасти лишь паломничество в Страну Востока…

Командор замер на месте, остановившись посреди Московского моста. Его спутник сделал еще несколько шагов, прикурил новую папиросу от окурка. Щелчком послал окурок в темную воду Даугавы и, повернувшись, неспешно подошел к Командору, сунул ему в руку узкий, сложенный вчетверо листок и зашагал в сторону центра.

Командор развернул листок и изящная мелкая вязь иероглифов, которых он не знал, заплясала у него перед глазами, складываясь в странные строки:

Нет безразличия. Нет различенья тоже.
Мир исчезает медленно, без боли.
Жизнь, как театр, когда пустеют ложи,
Свобода есть, но нет мечты о воле.
Крепка темница, но не вижу стен,
Не вижу разницы между решеткой, небом.
Был тихим, мягким ветер перемен,
В нем не было беды – лишь запах хлеба.
Мир – мандапа, И нерушимо тело
Сознания. Явления пусты.
Причин и следствий нет. Любое дело –
Как чистые тетрадные листы,
Лишь вечный свет безбрежного пространства,
Сатори и Сибуми – их слиянье
Дает не ощущенье постоянства,
А вечность. И полет среди молчанья…

Ветер вырвал листок из руки Командора и унес его в сторону Взморья – ветер резко изменился. Командор поднял взгляд, но не увидел спутника, лишь где-то вдали на Лачплеша мелькнул в свете фонарей знакомый силуэт…

Командор проснулся. Не вставая, он сунул в зубы сигарету и закурил, глядя в потолок. Пятью-шестью жадными затяжками он докурил ее почти до фильтра, приткнул окурок в пепельницу и закрыл глаза…