– А что, народ, – сказал Коротков, – не сходить ли нам прогуляться, головы проветрить?

Мишка с готовностью кивнул, его активно поддержали Надя и Наташа, Света и Антон не проявили большого энтузиазма, но согласились под давлением большинства.

Прихватив с собой кассетник, вышли из дома и окунулись в теплую темноту летней ночи, расцвеченную оранжевыми огнями фонарей. Странно, но сегодня было очень тепло, чего нельзя было сказать о предыдущих днях. Дурачась и подпевая какой-то попсовой песенке, компания направилась в сторону парка Ленина. Перебежали дорогу и вошли в темный парк.

Несмотря на все старания Стаса, Мишка, наоборот, все глубже впадал в черную меланхолию. Послушно плелся в хвосте компании, направляясь туда же, куда шли остальные. Симпатичная Наташа попыталась его растормошить, и Мишка, хлебнув из бутылки большой глоток водки, даже попытался улыбнуться и сделал несколько танцевальных па под фонарем, но потом снова медленно и печально побрел в хвосте.

Уселись на траве под деревьями на бережку малого пруда, выпили, танцевали и дурачились. Мишка грустно глядел на веселящихся людей, и на душе у него становилось все гаже и гаже. В какой-то момент он понял, что еще немного – и он заорет, как от боли. Тогда он бесшумно поднялся, привычно поправил кобуру пистолета на боку, прихватил бутылку водки и неслышно отошел во тьму.

Он медленно побрел к трамвайным путям, но остановился, услышав, что его кто-то догоняет. Оглянулся – Наташа.

– Ну что ты, Миш, – полупьяно пролепетала она, ухватив его за руку и потянув в сторону компании, – ты куда? Пойдем, потанцуем.

– Что-то не хочется, – отозвался Мишка, мягко пытаясь высвободить запястье. Но девушка крепко держала его и тянула к себе.

– А мне – хочется, – жарко прошептала она и прижалась к Мишке. – Тебя.

Он не успел ничего возразить, как она жадно облепила его рот своими губами, быстро расстегивая его куртку, потом – свою кофту и блузку. Потянула Волошина на себя, они опрокинулись в траву, и Мишка, уже плохо владея собой, сам расстегнул свои брюки, задрал короткую юбчонку, стянул с Наташи трусики, исступленно лаская руками и губами маленькую упругую грудь девушки. Словно изголодавшийся хищник, заваливший лань, он почти грубо ворвался в Наташу.

Когда все кончилось, принеся Мишке лишь физическую разрядку, он все равно остался лежать на девушке, между ее поднятых и скрещенных на его спине ног, осторожно поглаживая ее лицо. Наташа гладила его по спине, сжимая его плоть внутри себя тугими влажными тисочками. И вдруг ее рука внезапно остановилась на Мишкином левом боку.

– Что это? – как-то холодно и отстранение спросила она трезвым голосом. Мишка отстранился, сел, подтянул и застегнул брюки, запахнул куртку.

– Ничего, – так же холодно ответил он. – Просто ствол.

Он встал, отвернулся от девушки и застегнул куртку, подобрал с земли бутылку. Мишка шагнул прочь, но девушка уцепилась за рукав его куртки.

– Подожди…

Мишка резко развернулся. В глазах его вспыхнули свирепые огоньки. Грубо оттолкнув девушку, он хрипло произнес:

– Безопаснее будет нам разойтись в разные стороны. Разве я хотел этого?

Широкими шагами он пошел к освещенному оранжевыми огнями Петергофскому шоссе, отхлебывая на ходу водку. Он сам не понял, что же случилось, но секс не дал ему эмоциональной разрядки, как это было раньше, а лишь вселил отвращение – к себе и окружающим. Что-то сломалось в мире, и сквозь зияющую брешь в Ничто уходили радости, веселье и беззаботность, оставляя лишь раздражение, боль и отвращение.

Сказка Вторая. Эпоха Циклических Снов

Командору уже в который раз снился этот Город. Если бы не это, то он, пожалуй, полюбился бы Командору – шпили, упершиеся в небо, островерхие крыши, неширокие улицы и проспекты. И запах древности.

Но Командор устал смотреть один и тот же сон, где Город служил лишь декорацией.

Командор подошел к ступеням Святой Гертруды, звучно ступая по брусчатке мостовой. Поднялся по ступеням кирхи. Навстречу ему встал с этих ступеней до боли знакомый человек – тот, что беседовал когда-то с лейтенантом Прэстоном; и его, Командора, извечный снособеседник.

Командор ждал следующего жеста снособеседника и, увидев его начало, внутренне сжался. А тот снял очки с толстыми стеклами, которые держались в тонкой оправе лишь благодаря какому-то инженерному чуду, и взглянул на Командора подслеповатыми глазами, глазами святого – такие бывают у всех сильно близоруких людей, снявших очки – и улыбнулся. Улыбка эта, как всегда, резанула по натянутым и без того нервам Командора. Улыбка извечного собеседника, несколько уродливо-угловатая из-за своей кривости – левая щека, пересеченная вертикальным шрамом, оставалась неподвижной, и улыбались лишь правый уголок рта и глаза – поражала, и поражала как-то неприятно своим балансированием на грани святости и идиотизма.

– Нам ни к чему играть в глупые игры, Командор, – произнес снособеседник, резким движением нацепляя очки на нос, от чего улыбка враз погасла. – Вы знаете, что бедняга лейтенант Прэстон прав – история мертва. И мертва бесповоротно. Нам остается решать банальную, но непростую задачу – как жить дальше в этой безвекторной дискретной субстанции, которую мы продолжаем горделиво называть «время».

Что делать с «историей», что делать с «временем» – это не наша с вами проблема, Командор. Нам нужно решить, что же делать с Поэзией. Я имею в виду под этим словом не рифмопостроение, а Поэзию с большой буквы – Поэзию Слова, Поэзию Жеста, Поэзию Жизни, Поэзию Души, наконец! Что нам с ними делать, если нет ни времени, ни истории?

Слова истерлись и потускнели – то есть те слова, что мы употребляли в своем поэтическом обиходе, боясь использовать другие, ибо привыкли называть их «напыщенными» и «выспренними» – и мы тщимся из этих истертых от слишком частого использования гривенников создать новые слова, комбинируя и компилируя корни, приставки и суффиксы. И право на жизнь получают мертворожденные монстры словообразования.

И мы оправдываем их существование словами «новая эстетика», «нео (некро)романтика», лирика декаданса второй (третьей,…дцатой) волны». Мы произносим эти слова и не понимаем их смысла, точнее – отсутствия такового в них. Мы не понимаем, что Поэзия Слова умирает, так как она есть лишь логическое продолжение цепочки трех остальных форм существования Поэзии.