Был такой миг во время этих горьких мыслей, когда я вскочил с решимостью пойти и дать пощечину Дурнбахеру, а хозяйке сказать, что выезжаю из комнаты.
Но я сразу сел.
Глупости.
Не мог я позволить себе этого. Я знал, что я бессилен. Мне нельзя съезжать, потому что только здесь я и могу кончить свои работы, завершить дело моей жизни. Только теперь и здесь. Я нервен, я слаб. Я привык к этой комнате за пятнадцать лет. У меня выработались механические стереотипы поведения. Установилась привычка приниматься за работу именно в этой комнате. Обстановка сосредоточивает. Я поглядываю на окна Хагенштрема напротив, бросаю взгляд на трещинки в потолке, рассматриваю узоры на обоях, и готово. Мозг включается и начинает работать. Это — как музыка. Мне потребовались бы годы, чтобы привыкнуть к другому месту, освоиться и начать производительно мыслить.
Но нет у меня впереди этих лет. Я измучен борьбой за существование, истощил свою нервную систему. Я не проживу лета.
…Довольно долго я сидел, тупо уставившись в пол. Стыд и гнев прошли, их заменила апатия. Всегда так бывает — что-то мешает человеку выполнить то, что он хотел бы выполнить. Я вяло пожалел о том, что во время войны Дурнбахера не посылали из его 6-го отдела в командировки на Восточный фронт. Если б он встретился там с русскими солдатами, ему не помогли бы «принципы».
Еще один раз закипела ярость, сердце заколотилось, но потом я стал овладевать собой.
Ладно, сказал я себе. Я впал в бешенство. Но разумно ли это? Можно ли так злобствовать на хозяйку и Дурнбахера? Ведь они мелки и ничтожны. Они не могут составлять предмет для ненависти — только для презрения. Вот они унизили меня сегодня. Нищий и усталый, я сижу в этой комнате, из которой меня хотят изгнать. Но разве я поменялся бы своим положением хоть на миг с фрау Зедельмайер?… Или Дурнбахер. Он хорохорится, у него на лице благородное выражение, он одет в дорогое пальто и добротный костюм. Но ведь вся его жалкая жизнь, вся его деятельность в том же Имперском управлении состояла из одних только преступлений, из одних угождений вышестоящим лицам…
Я запер дверь на ключ, отодвинул постель от стены, открыл тайник и достал аппарат.
И потом — сам не знаю, как это получилось — я, вдруг установил контур на самое последнее деление, сузил диафрагму почти до конца, присел на корточки и включил освобождающее устройство.
Коротким звоночком прозвенела маленькая зубчатка, кристалл замутился на миг, и в полуметре от пола, в углу, в воздухе повисло пятнышко. Как муха.
Но неподвижная.
Меня даже поразило, с какой легкостью и как непринужденно я сделал это. Я и опомниться не успел, как пятно уже стало существовать. И никакая сила на свете не могла его уничтожить.
Я убрал аппарат и старательно закрыл тайник. Затем я стал играть с пятном, пересекая его рукой, пряча где-то в костях и связках ладони и открывая вновь. А пятнышко висело неподвижно, укрепленное на магнитном поле Земли. Маленькая область, где полностью поглощался свет, доказывая верность моей теории.
И уже два пятна было в мире: под хворостом в Петервальде и здесь.
Насладившись пятном, я подвинул кровать на место и улегся.
Странно, но я как-то никогда не думал о возможностях практического применения пятна. Я довольствовался тем, что оно есть, что в качестве некой реальности воплощена первая часть моих расчетов.
Но возможности-то, конечно, были. Пятно можно использовать, например, для прямого преобразования световой энергии в тепловую. Являясь своеобразным трансформатором, черное поглощает видимую часть спектра и испускает часть инфракрасную, нагревая среду вокруг себя. Собственно, даже из этого маленького пятнышка в комнате я мог бы сделать «вечный двигатель», заключив его в какой-нибудь объем воды, окруженный прозрачной теплонепроницаемой оболочкой. Естественно, двигатель был бы лишь относительно вечным и работал бы только до той поры, пока светит наше Солнце.
Да мало ли вообще!… Я теоретик, а любой экспериментатор за час набросал бы десяток предложений.
С другой стороны, черное можно использовать и во зло. Черное, если вдуматься, может представить собой оруж…
— Оружие! — воскликнул я и вскочил.
Черт возьми, ведь и я могу быть тем физиком, которого разыскивают в городе!… А впрочем, могу ли? Никто не знает о моих трудах. Только пятно в Петервальде являлось до сих пор единственной материализованной точкой моих размышлений. Конечно, я испугался, дважды увидев взгляд Бледного. Но, хладнокровно взвешивая все, я не должен считать эти две встречи чем-то большим, чем совпадение. Мало ли кто и зачем мог идти к хуторам через Петервальд, мало ли кто мог оказаться случайно возле галереи Пфюля…
И все равно я чувствовал, что пора кончать. Разговоры о новом оружии-все-таки предупреждение.
Но месяц мне был нужен.
Я подошел к окну и распахнул его. Совсем стемнело. Над крышей едва слышно шумел ветерок, и шуршало таяньем снега.
Издалека что-то надвинулось, явилось в комнату через окно, вошло в меня и, вибрируя, поднялось к ушам. Низкий звук. Это ударили часы на Таможенной башне. Половина двенадцатого. Звук медлительно и мерно распространился над улицами, над городом и пришел ко мне.
Я несколько раз вдохнул свежий ночной весечппн воздух. Мне стало лучше. И вдруг в первый раз за этот год я почувствовал уверенность, что несмотря на все мне удастся закончить свою работу.
Только бы мне месяц покоя.
Только единый месяц.
VI
Неделю я трудился удивительно. Работалось, как в молодости. Было похоже па бабье лето — последнее могучее развертывание организма перед концом. Я пересчитал еще раз свой вакуум-тензор, переписал в уме главу «Теория спектра» и вплотную подошел к тому, чтоб научиться уничтожать черное.
Потом мне помешали.
Поздним утром вдруг раздался осторожный стук в дверь. Я отворил.
На лестничной площадке стояло унылое долговязое существо в полицейской форме.
— Герр Кленк?
— Да.
Существо подало мне бумажку.
«…предлагается явиться в… для дачи показаний по делу… (после слова «делу» был прочерк)…имея при себе документы о…»
— Ну, хорошо, — сказал я после того, как понял, что это такое, — а когда?
— Сейчас, — пояснил долговязый.
— А зачем?
— Не знаю.
— Но я еще не пил кофе. Я устал, я небрит.
В конце концов, я оделся, побрился — при этом изза спешки сильно порезал подбородок — и мы спустились вместе. Городской полицейский комиссариат помещается у нас на Парковой улице. Выйдя из парадной, я повернул налево.
Существо повернуло со мной.
Я остановился.
— Послушайте, это что — арест?
Не больше смысла было бы спрашивать стенку. В комиссариате мы поднялись на четвертый этаж. По коридору шел полный мужчина в штатском. Он остановился, внимательно посмотрел на меня и спросил:
— Он?
Тот, который меня привел, кивнул.
Полный сказал:
— Посиди с ним. Я скажу Кречмару.
И ушел. А долговязый показал мне на полированную скамью у стены.
Мы просидели минут пять. Потом еще столько же.
Постепенно я начал нервничать. Что это такое? Ни на миг я не допускал мысли, что это связано с пятнами. Если б так, меня пригласили бы не в полицию, и за мной пришел бы не этот унылый. Но что же еще?…
Я оглянулся на полицейского. Он, скучая, грыз ногти.
И тогда дурацкие мысли вихрем понеслись у меня в сознании. Что если меня арестуют и посадят в тюрьму? Хозяйка, естественно, тотчас сдаст комнату другому. Там сделают ремонт, и обнаружится мой тайник с аппаратом… Но могут ли меня арестовать? И вообще, как у нас с этим теперь — опять, как во времена Гитлера или иначе? Арестовывают ли просто так, безо всяких причин, или нет? Я ничего не знал об этом. Я не читаю газет и не слушаю радио. Я едва не вскочил со скамьи такой приступ отчаяния охватил меня.
Наконец, надо мной раздалось:
— Кленк.
Я встал. Я чувствовал,что все обречено.