Учительница несколько раз вызывала Юзукаса к доске. Пока он там пыхтел, она успела разглядеть и даже срисовала покрой пиджачка. Сын ее одного роста с Юзукасом, и она сошьет ему такой же. Потом она попросила, чтобы Юзукас показал руки — чистые ли ногти? Ногти чистые, но обкусаны. Она заметила, что и рукава слишком коротки — ясное дело, пиджак с чужого плеча. Пахло от него плесенью и дорогими духами.
Из сундука, окованного железом, старая Даукинтене вытащила костюм. Когда-то его носил ее двоюродный брат, сестра которого была замужем за искусным портным, хворавшим чахоткой. От пиджачка еще пахло мелом, известью, паленой шерстью и паром, клубившимся из-под утюга, — Юзукас часто сиживал за столом портного и смотрел, как он кроит материю, метит ее мелом, тычет в нее иголкой, утюжит.
Послушный он был мальчуган — что скажут, то и делает. Учительница посадит его так, чтобы не горбился, и он сидит, не шелохнется; велит ему взять ручку — берет; скажет писать — пишет; положить ручку — положит, и все тихо, без единого звука. Положит и еще оглянется, не слишком ли громко? Совсем он на других детей не похож. Те орут, вопят, суют свои исписанные каракулями тетрадки — сразу видно, родители нарадоваться на них не могут. А Юзукаса никто не баловал; пока он сам своей работой не будет доволен, никому не покажет.
Только почувствует, что учительница стоит за спиной и смотрит на него, засмущается, посадит кляксу, весь зардеется, попытается спрятать тетрадку и еще больше размажет чернила.
От учительницы веет свежестью и духами. Так пахло и от его тетки (она работала в парфюмерном магазинчике). Учительница наклоняется над задыхающимся от стыда мальчуганом, сжимает его горячую ладошку, размашисто выводит петельку за петелькой, буковку за буковкой читает полушепотом: «Мама». Голос у нее нежный и напевный.
Когда-то она училась музыке, любила заниматься сольфеджио, играть на пианино, но больше всего ей нравилось красиво, каллиграфическим почерком, подражая древним письменам, переписывать ноты и буквы.
Юзукас по инерции выводит несколько букв, так, как написала учительница, и сам диву дается, как здорово у него получилось — почти как у нее. Но потом снова неудача, снова все вкривь и вкось.
— Не старайся так, держи ручку свободнее, — говорит учительница. — Пиши, ни о чем не думай.
На следующем уроке Юзукас выучил два-три куплета песни.
поет учительница. Красиво поет. И голова, и руки, и сама она — всё движется как заведенное: легко, задорно, заразительно. И кажется, что в такт песне вот-вот вылетят кони со всадниками в седлах. Но вторая половина песни Юзукасу не нравится.
Через окно он видит сломанные мальчишками яблони, узенькую полоску луга у речушки — из нее они пьют на переменах воду, — видит коня, тянущего по большаку телегу, и почти ощущает запах конских яблок сквозь облако пыли; как топчутся на картофельном поле мужики и бабы, но где же славные богатыри, о которых поется в песне? Ни одного богатыря нет. А песня и впрямь могла бы быть прекрасной, хоть бери и складывай ее заново. Навсегда войдут в нее картины и запахи этого полдня, когда Юзукас, нацарапав первую в жизни букву, смотрел в окно. И будет эта песня ширмой, скрывающей и красоту, и убогую печаль его детства, будет солью на ране, разорванным в кровь волдырем, болячкой, которая, того и гляди, перейдет в гангрену.
Юзукас ждет, когда кончатся уроки, и он увидит Альгиса, сестру, Визгирденка, Анупрят.
Последний урок — игры. Мальчики встают напротив девочек — надо повернуться вокруг своей оси, хлопнуть в ладоши, присесть. Юзукас притрагивается к теплой ладошке девочки и видит, как соседка улыбается, опускает глаза. Наверное, он снова ошибся, сбился с такта.
Девочка — маленькая, хорошенькая, с двумя белыми бантиками, в белых чулочках, в белом переднике. Ее искусно связанная пелеринка в белую полоску похожа на душистый колокольчик. О, как благоухал этот колокольчик в жаркий летний полдень, когда Юзукас впервые увидел его на луговине возле хлева Визгирды! Смотрел на него и не мог насмотреться — какой он белый, как пахнет. Юзукас позвал детей, но никто из них дива не увидел.
Дружно взявшись за руки, они водят хоровод вокруг каменного памятника и поют:
Юзукасу нравится попадать в такт и смотреть, как поет учительница. Он подражает ей, разевает рот, и голос его тает в ее голосе, захлестнувшем все его существо. Из-под ботинок клубится пыль, со звоном падают камешки. Девочка снова поднимает на него глаза, ясные, полные света, и они вопрошают: знаешь ли ты, что теперь нужно делать?
— Повернулись, встали в ряд и начали сначала! — говорит учительница, и дети послушно бегут на свои места.
Чуть пошатываясь, с буханкой хлеба под мышкой, по мощенной булыжником улице со спиртзавода бредет отец Юзукаса. Возле школы он останавливается и начинает озираться: где же его сын, но тот прячется за чьи-то спины.
— Мы не в прятки играем, пройди вперед, — говорит учительница.
Юзукас делает вид, будто не видит отца, и встает впереди. Только бы он не позвал, только бы не подошел! Да нет, куда там…
— Юзук! — кричит отец.
Он подходит, протягивает сыну горсть леденцов, облепленных табаком. Так рушатся воздушные замки и любовь оборачивается позором — никто из его одноклассников не должен знать, что он еще маленький, а пошатывающийся, небритый мужчина с буханкой хлеба под мышкой — его отец, ибо у девочки отец — органист, живут они в доме с крылечком, за голубым заборчиком, у них широкие окна, белые занавески, уйма цветов, все там очень красиво, и мачеха не поносит девочку последними словами, не сбрасывает со стола тетрадки, не заставляет сушить на плетне мокрый — после ночи — матрац и не орет, чтобы все слышали и видели. Ее отец не приходит пьяный, и никто там не ругается.
«Хоть бы он помолчал», — думает Юзукас, угрюмо наклоняя голову.
Появление отца как бы обнажает весь ужас его жизни.
— Иди, чего же ты стоишь? — подталкивает его кто-то, и он сломя голову летит к отцу, падает, встает, потирает колено, бросает на отца жалостливый и презрительный взгляд, и плетется туда, где стоит Дильбис, конопатый, с лошадиными зубами. Юзукас сжимает кулаки и тузит его изо всех сил, а его маленькое сердце колотится в груди. Он тузит Дильбиса и плачет. Но учительница не видит их. Не видит и отец — он уже ушел своей дорогой.
— Дети, вы слышите меня? — окликает их учительница и несколько раз хлопает в ладоши. — Ну-ка, начнем сначала, повторим еще раз.
Через некоторое время Юзукас снова начинает смотреть украдкой на девочку — поняла ли, видела ли?
Она похожа на одну из его двоюродных сестер. Юзукасу нравится ее имя и все, что она говорит или делает. На переменах и после уроков, он, обгоняя всех, пролетает мимо нее, показывает свою удаль, хочет, чтобы она его заметила, всюду ищет ее и невыразимо страдает, если кто-то подтрунивает над ним или окликает его не по имени, а по прозвищу. Если ее на уроках нет — все бессмысленно. Можешь спрашивать его, можешь не спрашивать, знает он урок, не знает — ему все равно. Придет раньше всех, заглянет в ее парту — на месте портфель или нет? Даже «в одно местечко» он крадется тайком, чтобы она не увидела в окно. Все, что его радует, все, что заставляет прыгать, стрекотать, связано с ней. Маленькая Беатриче, благородная Лаура, беседующая с прекрасными дуэньями. Нет, не верится, что она может играть и визжать, как ее подружки-грязнули. Она — свет, озаряющий все в его убогом мире. Когда он съеживается от стыда или грызет от обиды ногти, он думает о ней: что бы она сказала, увидев его? Мысли о ней догоняют его в самых неподходящих местах, и ему не нужны ни плотский опыт, ни знания, чтобы понять: любовь, которую по воле судьбы он испытает позднее, будет только отсветом этой, выплеснувшейся из его ребячьей души. Позднее, соблазняя его плотскими усладами и терзая неуемной похотью, природа будет стремиться к одному — к тому, чтобы приумножить его род, но мало чем обогатит. Чего же добивалась его природа в те годы? В семь лет любовь его была такой же, как и та, которой суждено прийти пятнадцать, двадцать лет спустя… И за каждое яблоко, сорванное с древа познания, он будет изгнан с позором через врата этой любви. Она придет не раз, окутанная неземным сиянием и тайной, и завесу ее он никак не сможет приподнять, хотя и почувствует, что за ней таится другая любовь, серенькая, повседневная, унылая, снедаемая угрызениями совести. Может быть, поэтому он никогда не сблизится с женщиной, чей образ осенен неземным светом. Он будет сторониться ее, чтобы не замарать, или — что еще страшней — не обмануть. И носить ему до смерти эти вериги, мучиться, тосковать по той, недосягаемой, которая, мнится ему, машет издалека и глядит лучезарными глазами, вспыхивающими лишь на мгновение.