Изменить стиль страницы

— Америка? А чего ты от нее ждешь?

— Я… ну, рано или поздно, если дело зайдет уж очень далеко, она проснется.

Густаво с нескрываемым презрением посмотрел на собеседника.

— Неужели ты это всерьез? — Он помолчал, в упор глядя на товарища. — Да, видно, так оно и есть, несмотря ни на что. Удивляешь ты меня, но уж, видно, так оно и есть. — Он тяжело вздохнул. — Ах, черт! Америка потакает фашистам, на все закрывает глаза, она пальцем не шевельнула за все эти годы, чтоб им помешать, а теперь… теперь… Ты что думаешь, она спала? От чего ей просыпаться? Тебе, видно, хоть кол на голове теши — ничего до тебя не доходит. Сам-то ты когда проснешься? Кто стрелял в твоих друзей? А чьей марки были снаряды? На чьи деньги куплены?

Невысокий собеседник Густаво явно не впервые выслушивал от друга такие речи. Он подобрал с земли камешек и, подкидывая его на ладони, искоса поглядывал на Густаво, но не возражал ни слова. А Густаво упорно не смотрел на него.

— Что ни говори, — сказал, наконец, невысокий, — а я все это знаю Не хуже тебя. Кто этого не знает? Только ты, видно, забыл про тех американцев, которые нам помогали, а их было несколько тысяч. Да еще несколько миллионов нам сочувствовали. Америке до сих пор везло, удачливая страна и далеко отсюда. И молодая, и наивная, что ни говори. Ей не проснуться надо, а подрасти. На это требуется побольше времени.

— Слишком много, — сказал Густаво, все так же глядя в сторону.

И вдруг оба насторожились: в небе возник едва уловимый звук. Они подняли голову и, наконец, отыскали самолет, но на такой высоте невозможно было разобрать, чей. Он летел со стороны солнца, но под таким углом, что крылья не отсвечивали. То белый, то серый на фоне белых облаков и голубого неба, он летел в вышине, упорно, неуклонно стремясь к какой-то своей цели. Они провожали его глазами, пока он не скрылся из виду, и прислушивались, пока далекий рокот мотора не замер окончательно. За все это время оба не вымолвили ни слова, только невысокий все подкидывал и подкидывал камешек на ладони, даже не глядя на него.

— Да, — сказал он наконец, — помню, в первые дни повстречался я с одним пареньком. Вот это как раз было то самое, про что ты забываешь, а ведь ты тоже встречал таких. Хотя его ты навряд ли знаешь. Его звали Саксл. Не то чтобы он нарочно приехал в Испанию воевать. Просто там был какой-то съезд, съехались ученые и еще разный народ, и профессор Нарваэс там был. Уж, конечно, ты слыхал про Нарваэса, он великий человек, был великий, — теперь-то его, может, уже и на свете нет. Я его часто видел, хоть и не был с ним знаком. Еще у него левая рука была короче правой. Но он был великий человек, с этим никто спорить не станет.

— Кто же не знал Нарваэса.

— Ну, вот, когда те прохвосты подняли мятеж, как раз шел этот съезд. Там было много приезжих из-за границы, не один этот Саксл. Он был студент, без всякого положения, а вообще-то это был важный съезд, с разными докторами и профессорами и из Франции, и из Англии. Так вот, почти все они сразу разъехались. Тогда еще можно было уехать, в первые дни, а Саксл, про которого я рассказываю, американец, совсем еще мальчишка, он не уехал, хоть и мог. Лет двадцати паренек, может даже девятнадцати, и собой хорош. Американцы — они такие, иной раз по лицу и не поймешь, сколько ему лет. Так вот, он остался в Испании и помогал воевать с прохвостами. Никто его не заставлял, он мог уехать, а он взял и остался. И знаешь, что он сделал?

Густаво присел на торчащий из земли камень. Он все глядел в сторону, поверх изгороди, на пески, уходящие вдаль, к морю, и, казалось, больше ничего не слушал и не слышал. Но все же отозвался:

— Что сделал?

— Стал зенитчиком. Подумай. Ты это должен понять, ты же всегда понимал такие вещи. Он бы тебе понравился, этот Луис Саксл, прямо жалко, что вы с ним не встретились. Не очень-то разговорчивый, да, кстати, и не такой уж меткий стрелок. А все-таки раза два попал, возможно, что попал. Сам знаешь, тут наверняка сказать трудно. Кое-кто из нас считал, что не надо было ему идти в зенитчики, — и не потому, что он сбил мало самолетов, всем нам надо было еще учиться… но ведь он был настоящий ученый, из него и готовили ученого, а даже в то время жаль было тратить силы ученых людей на такие дела, хоть нам и приходилось туго… А все-таки, если можно этого избежать… Так вот, мы об этом иногда спорили, и он сказал занятную вещь, это его собственные слова: «Нет, — сказал он, — я и в этой лаборатории тоже кровно заинтересован».

— В лаборатории? В какой лаборатории? — спросил Густаво, не оборачиваясь и по-прежнему глядя в сторону.

— Да при Мадридском университете. Разве я тебе не говорил? Там проходил этот съезд. Теперь-то ее уже нет, Густавито.

— Вон что… А кто он был, этот парень?

— Да разве я тебе не сказал? Химик или, может быть, физик. Американский физик.

— Ну, и что такого в его словах?

— Для американца-то? Для мальчишки от силы лет двадцати двух? Он ведь не для того приехал, чтоб попасть под бомбы, он ни о чем таком и не слыхал. А все-таки он быстро вырос и поумнел, прямо, как говорится, за одну ночь. Так что, сам видишь…

— А что с ним потом стало? — перебил Густаво, по-прежнему глядя в сторону.

— Франкисты сбросили бомбу совсем рядом, и его ранило осколкой. Он лежал в госпитале, а потом его отправили на родину.

— Кто отправил?

— Военное министерство, по предложению командования противовоздушной обороны Университетского сектора, а командованию это предложил профессор Нарваэс и еще человека четыре.

— А почему? Что он, совсем вышел из строя?

— Да на время, пожалуй, вышел, но не в том причина. Причина была в том, что он ведь не испанец. И профессор Нарваэс сказал, что он должен заниматься своим делом. И потом, он мог рассказать всем в Америке…

— А рассказал?

— Ну, этого я не знаю. Да не в том суть. А вообще… Ты и сам видел таких американцев.

— Верно, видел, — сказал Густаво. — Видал я и бомбы, которые не взрывались, и пчел, которые не жалили. Всегда приятно, когда такое случается, а все-таки я подыхаю тут, а Испания подыхает там, — он махнул рукой вдаль, — и никакие молодые ученые с возвышенными идеями не мешают прохвостам делать свое дело. И те, что торгуют с прохвостами, тоже не мешают. Это мы с тобой должны были остановить прохвостов, а мы издыхаем тут на песке, как рыба после шторма. — Он поднялся на ноги, но тотчас опять сел. — Убирайся ты отсюда со своим молодым профессором Сакслом. Уж конечно, он достойная личность. Только оставь ты меня в покое, уйди, не мозоль глаза, после поговорим.

Невысокий постоял минуту, глядя на Густаво. В руке он все еще держал камешек, но уже не подкидывал его вверх, а просто покачивал на ладони. Медленно пошел он прочь, к бараку, откуда они оба вышли, — теперь, в ярких лучах утреннего солнца, барак был грязно-серый. А Густаво остался на месте, он не посмотрел вслед товарищу, он все смотрел поверх ограды, на пески, уходящие вдаль, смотрел сосредоточенно, не отрываясь, словно перед ним совершалась мистерия, некое чудо…

Еще с полчаса вокруг бараков никого не было видно. Наконец из дверей стали выходить люди, мужчины и женщины; были здесь и дети, одни бегали и прыгали, другие слонялись без цели. Появился и приятель Густаво, он направился к большой стоячей луже, поодаль от бараков, возле которой уже собрались человека три-четыре. Он все еще держал камешек и, разговаривая, то катал его на ладони, то подбрасывал, то взмахивал рукой. Потом разговор иссяк. Тогда он кинул камешек в воду, — раздался слабый всплеск, и маленькая кучка людей молча смотрела, как расходились круги по гнилой, стоячей воде.

Миновав Буффало, поезд обогнул озеро Эри и покатил по скучной равнине, усеянной одинаковыми городишками; каждый городишко состоял из одной-единственной улицы, и все они были окутаны тьмой и тишиной, только звонили колокола у переездов. В Нью-Йорке Тереза уже спала, но порою пальцы ее руки тихонько вздрагивали, словно поглаживая лежащую рядом пустую подушку. В Нью-Йорке спал Плоут и спал Бисканти, но Висла не спал, он спокойно читал при свете лампы допоздна у себя в комнате. В Джорджтауне спало семейство Саксл, а во французском концлагере испанцы стояли и смотрели, как поднимается в небе солнце. Погасив верхний свет, Луис то спал, то просыпался на своей полке, а поезд уверенно пересекал равнину, направляясь к Иллинойсу.