Изменить стиль страницы

— Я вас не понимаю, — сказал он Педерсону. — Вы что-то путаете.

— Да? Почему вы так думаете?

— Судя по тому, что вы говорите, вам хочется сохранить надежду, и вы настраиваете себя на этот лад. А надежды нет. Можете желать, чтоб он выжил, мы все этого желаем, но не затемняйте картины.

Педерсон поглядел на пол, потом на Бийла. Он взял бокал, но не донес его до рта. Пальцы его медленно разжались, бокал выскользнул и упал на пол. Бийл выпрямился, официантка заспешила к ним, люди за соседними столиками обернулись в их сторону. Рука Педерсона словно застыла в воздухе.

— Ну ладно, — сказал он Бийлу. — Это мнение приезжего патолога. Но и вы тоже не затемняйте картину вашими предвзятыми суждениями. Советую вам хорошенько подумать. Луис еще не поставил на себе крест. Может, вам следует поговорить с ним… — Педерсон замолчал, поднялся и посмотрел на лужицу виски с осколками стекла.

— Нет, не надо вам говорить с Луисом, — тихо сказал он. — Не надо. Оставайтесь лучше здесь. Многие думают так, как вы. А я — нет.

Бийл, сидя на мягкой скамье, снова откинулся к стенке. Повернув голову, он следил за официанткой, убиравшей разбитое стекло, и когда Педерсон умолк, заговорил не сразу.

— Сядьте, дурак вы этакий, — сказал Бийл. — Это не первая смерть в вашей практике… Нет, простите меня. Простите. Сядьте. Я понимаю, что с вами происходит. Я знаю Луиса Саксла четырнадцать лет. Я… ну, сядьте же.

Педерсон сел, а Бийл обратился к официантке:

— Простите, пожалуйста, мисс. Мы немножко устали, и я и мой друг. Будьте добры, принесите другой бокал и возьмите вот это.

Девушка взяла протянутый доллар и ушла, не сказав ни слова. Бийл провел рукой по лицу и крепко сдавил пальцами веки. Потом взглянул на смущенно притихшего Педерсона и опять сдавил веки. Начинало сказываться выпитое виски. Давно пора, подумал Бийл.

— Нет, в самом деле, — заговорил он, — давайте пока оставим это. Разумеется, мнения могут быть всякие. Скажите, вы давно знаете Луиса?

«Понимаете, в чем беда, — сказал ему в машине полковник Хаф, — если он узнает, что мы вас вызвали, он сразу сообразит, что мы потеряли всякую надежду. Но врачи говорят, что ваше присутствие необходимо, — они, как видно, совершенно не знают, когда это может случиться. Насколько я понимаю, даже через полчаса вы можете не увидеть в тканях того, что найдете сразу после смерти. Отчего это, доктор?»

— Четырнадцать лет, — говорил Бийл Педерсону. — Он был моим учеником в Чикаго, еще на первом курсе. Я там некоторое время преподавал. Я тогда страшно разбрасывался. Я учил физиков биологии, изучал физику, работал врачом-практикантом — и все в одно время. И сам толком не знал, кто же я наконец, да оно и неудивительно. Все-таки, я выбрал биологию, поэтому, естественно, стал патологом, но жалею, что я не физик. Чего, казалось бы, естественней? Половина знакомых мне физиков теперь занимается биологией. Мне думается, физика и биология в конце концов сольются в одно. Я никогда не был связан с вашей атомной станцией, но работал в этой области, когда дело еще только начиналось. С 1932 по 1934 год. Вот тогда-то все и началось по-настоящему. А сколько было тупоголового дурачья в науке до тех пор!

— Ну, все это не так просто, — угрюмо произнес Педерсон.

— Конечно. А кто говорит, что просто? Я выразился несколько импрессионистично. Более или менее, грубо говоря, в общем и целом, ну и так далее. Во всяком случае, в те годы все сразу изменилось.

— Тут сыграла большую роль разница между двадцатыми и тридцатыми годами, — заметил Педерсон. — Все стало гораздо серьезней…

— А к тому времени, когда начали появляться способные физики, преподавал у них я, — продолжал Бийл. — Смех, да и только. Да, конечно, тридцатые годы не то, что двадцатые. Но дело не только в этом. В начале тридцатых годов, в те времена, о которых я говорю, в науке происходили революции. Колоссальные открытия. Как в девяностых годах, когда были открыты рентгеновые лучи и радиоактивность, а потом электрон и радий, и все это за три-четыре года. И какую замечательную штуку дали в сумме эти открытия — энергию, струящуюся из ничего. Ха! Один мой приятель любил кропать стишки, он написал историю науки в ста тридцати двух строфах. И на заседаниях, чтобы не заснуть, распевает их про себя. Вот одна строфа:

Неделимый атом опочил, преставился,
В образе разъятом к праотцам отправился.
Ваше Неделимое Атомовеличество,
Есть у Вас наследничков энное количество!
Помер атом кругленький, благостно-сверкающий:
На престоле первенец Лучеиспускающий![7]

Бийл прочел стихи монотонным голосом, мерно покачивая свой бокал в такт ритмическим ударениям и в такт низкому тум-турум, тум-турум, доносившемуся из вентиляционной трубы. Он еще непринужденнее развалился на мягком сиденье. Педерсон глядел на него, слегка опешив. Проходившая мимо девочка остановилась и тоже поглядела на Бийла. Девочка замыкала собою процессию из пяти-шести человек, которая, встав из-за столика в баре, проходила мимо Бийла и Педерсона в ресторан. Во главе процессии шествовала элегантная, слегка прихрамывающая дама; она опиралась на руку женщины помоложе, а в другой руке держала поднятый бокал. У дамы было остренькое, птичье личико, она шла мелкими шажками, припадая на одну ногу, и все семейство старалось приладиться к ее походке. Каждый участник процессии, как знамя, нес на себе печать фамильного сходства — и взрослый сын, шедший позади матери, и дочь, и два мальчика-подростка, и наконец маленькая девочка. Она отстала от прочих и во все глаза глядела на Бийла, а тот тоже уставился на нее и, покачивая бокал, перегнулся к ней через стол.

— На престоле первенец Лучеиспускающий! — нараспев повторил Бийл.

На лице девочки отразилось явное презрение. Через секунду она отвела глаза, с достоинством отвернулась и ушла.

— Так вот, — сказал Бийл, снова развалясь на скамье, — то же самое произошло в начале тридцатых годов. Сорок лет ученые зондировали внутренности атома, а потом вдруг растерялись — неизвестно, что и как делать дальше. До тридцать второго года работа стояла на месте. И вдруг появился и нейтрон, и позитрон, и тяжелый водород — все сразу, хотя прошло не больше года. И многое другое. А потом — искусственная радиоактивность. И в результате — ажиотаж. Вот этот самый нервный ажиотаж и привлекал способную молодежь к такой работе. Знали они о том или нет, но дело обстояло именно так.

Педерсон мрачно смотрел в бокал, время от времени вскидывая глаза на Бийла. Поначалу из Бийла было трудно вытянуть хоть слово, а теперь он как будто вознаграждал себя за молчанье. Педерсону стало жаль себя. Он стремился поскорее вернуться в больницу, хотя делать ему было там нечего, разве только отстаивать возможность надежды. Меньше всего на свете ему хотелось сидеть в этом баре и слушать Бийла, рассказывавшего ему то, чего он не желал знать, о материях, в которых он, по правде говоря, не особенно разбирался, но которые считал элементарными и, следовательно, неинтересными. Больше того, он был поражен тем, что Бийл оказался чудовищно бесчувственным к тому, ради чего его вызвали из Сент-Луиса. Педерсону не нравился Бийл. Даже вид его был ему неприятен: сидит развалясь, пьет бокал за бокалом и болтает без умолку. Впрочем, он хороший специалист, подумал Педерсон, я это знаю, но пусть бы убирался отсюда, пока… О, он еще увидит, еще увидит! Он думает, будто все знает наперед, стервятник проклятый… Будь ты проклят, будь ты проклят!..

Ему объяснили, почему Бийла оставили в Санта-Фе; он согласился приехать в гостиницу и ввести Бийла в курс дела, поговорить с ним…

— Но вот, возьмите Луиса, — сказал Бийл.

«О, не надо, не надо», — взмолился про себя Педерсон.

— Его привел в Чикаго вовсе не ажиотаж, — продолжал Бийл. — Не знаю что, только не это; может, у него когда-то был хороший учитель, — хотя вряд ли, мы ведь знаем, что такое наша средняя школа, — может, причиной тому влияние родителей; во всяком случае, он ровно ничего не знал. Боже, сколького он еще не знал! Но любознательности у него было хоть отбавляй. Говорят, все евреи такие, но я что-то не замечал. Мне попадались среди них страшные тупицы. Впрочем, я всегда считал, что евреи, тупицы они или способные, на девяносто семь процентов ничем не отличаются от прочих людей. Но что только люди умудряются сделать из остальных трех процентов! Черт возьми, каждый человек на девяносто семь процентов не отличается от всех прочих. В каждом из нас течет кровь предков Тутанхамона. Не хмурьте брови, братец. Лучше позовите сеньориту, и мы закажем еще по бокальчику… Виски, виски, доктор хочет виски!

вернуться

7

(Пер. А. Голембы.)