Изменить стиль страницы

— Можно вас на минутку?

Дэвид обернулся. Рядом стояла девушка с телеграфа. Ни Дэвид, ни Педерсон не заметили, как она подошла. Оба остановились, глядя на девушку. Но она смотрела только на Дэвида и молча ждала.

— Да, пожалуйста, — ответил Дэвид и слегка наклонился вперед, опираясь на палку.

Девушка сейчас же повернула обратно, прошла восемь-девять шагов по улице и остановилась спиной к лужайке. Педерсон с нескрываемым любопытством глядел то на Дэвида, то на нее. Но прежде чем он успел что-нибудь сказать, Дэвид уже пошел вслед за девушкой.

— Ваша телеграмма не передана, — сказала она, как только он поравнялся с нею. — Вы это знаете?

— Нет, я не знал.

— Это запрещено приказом.

— От кого вы получили приказ?

— От полковника — как его… словом, от полковника. Я могу послать ее из Санта-Фе, если хотите.

Дэвид ничего не ответил. Сначала он смотрел ей прямо в лицо, но тут вдруг опустил глаза в землю.

— Хотите?

— Я не хочу, чтобы у вас были неприятности, — сказал Дэвид, не подымая глаз, он был смущен неискренностью своего тона.

— Какие могут быть неприятности! Я отправлю ее из Санта-Фе.

— Да, но вдруг это когда-нибудь всплывет наружу, — сказал Дэвид, подняв глаза. — Хотя… вы можете сказать, что я просил вас отправить телеграмму. Или даже велел. Вы скажете, что я велел?

— Кому я скажу? — удивилась девушка.

— Тому, кто вас об этом спросит. Не сейчас — потом, конечно.

— Но никто… — начала она и после довольно долгой паузы улыбнулась Дэвиду и докончила: — Хорошо, я скажу, что вы велели.

И так же внезапно, как прежде, она повернулась и пошла дальше.

— Спасибо, — крикнул Дэвид ей вслед.

Девушка, полуобернувшись, что-то сказала, но Дэвид не расслышал слов. Он постоял, провожая ее глазами, потом вернулся к ожидавшему его Педерсону, и они опять зашагали рядом.

— Это ваша приятельница? — спросил Педерсон.

— Нет. Хотя, пожалуй, да. Но я с ней почти незнаком.

— Я много о ней слышал.

— Вот как? Значит, она — личность известная?

— Да, среди солдат. Они ее хорошо знают, — немного принужденно и неуверенно сказал Педерсон.

Дэвид искоса взглянул на него и усмехнулся, вдруг увидев типичного массачусетского обывателя, проступившего сквозь облик доктора Педерсона. Но у Дэвида не было ни малейшего желания допытываться у явно колебавшегося Педерсона, что он хотел этим сказать. Дэвид ощущал легкую, тихую радость — так радуешься какой-нибудь личной победе или удаче друга — и настолько ушел в себя, что у Педерсона пропала всякая охота продолжать разговор. Молча они дошли до ступенек перед дверью больницы, и тут Дэвид как бы очнулся, в голове его мелькнула мысль о полковнике Хафе, потом он снова вспомнил о профессоре Танаки.

— Но даже иронизируя, надо признать, что опыт оказался неудачным, — сказал он. — Даже с точки зрения страшной иронии профессора Танаки этот опыт неудачен. Мы убили сто тысяч подопытных человеческих существ, но вместе с ними и врачей, которые могли бы чему-то поучиться. Почти все умерли среди щебня и пепла, без всякого ухода. А мы всем, что нам известно, по-прежнему обязаны только кроликам да крысам.

Педерсон, неприятно пораженный этими словами, не знал, что ответить.

— Знаете, почему здесь так много врачей? — продолжал Дэвид, быстро взбираясь по ступенькам. — Берэн, Кан, Джером Вудвол и прочие? Их почти столько же, сколько было во всей Хиросиме. Какой материал для профессора Танаки! А почему? Разве эти семеро стоят сотни тысяч погибших в Японии? Даже принимая во внимание, что это высокоавторитетные специалисты по сложнейшему эксперименту, который определил критическое количество расщепляемого материала для бомбы, убившей сто тысяч человек? Тут тоже ирония! Но это ли расшевелило армию, вынудило заказывать экстренные самолеты и срочные междугородные разговоры — приезжайте, мол, немедленно, время и деньги не играют роли. А может быть, потому, что все семеро такие уж выдающиеся люди, а один из них — самый замечательный человек на свете, и к тому же первоклассный физик? Ничего подобного! Все это для армии не имеет значения, и таких людей на свете немало. Никакие семеро не стоят сотни тысяч, но дело в том, что они представляют собой первый в истории поддающийся учету и наблюдению случай острого лучевого заболевания, причем во всех его стадиях, что очень удобно: от сильного до самого пустякового облучения. Нолан умер среди полной неразберихи. Счетчики и измерители не работали, когда он уронил эту несчастную отвертку, в лаборатории никого в это время не было, и мы могли полагаться только на свои догадки да на бога. А что до японцев — ведь те, кто знал, что произошло, там и не показывались!

Остановившись на верхней ступеньке, Дэвид толкнул дверь концом палки и устремил на Педерсона исполненный невыразимой горечи взгляд.

— Но какой обширный комплект кривых, графиков и анализов мы получим благодаря Луису! Как мы обогатим медицинскую литературу! Как внимательна армия ко всем нуждам и мелочам — теперь!

Педерсон был ошеломлен. Он чувствовал иронию и горечь этих слов, но не мог разделять ни того, ни другого; подобные мысли никогда не приходили ему в голову, и он даже растерялся, обнаружив, что может быть и такая точка зрения. Если б это говорил не Дэвид, а кто-нибудь другой, такая горечь, быть может, вызвала бы в нем только раздражение, но так как это был Дэвид, то Педерсон просто из уважения перестал вслушиваться в его слова — так человек старается не замечать недостойный или некрасивый поступок друга, выставляющий его в ложном свете. Последних слов Дэвида Педерсон почти не слышал. Он уже не мог сосредоточиться на том, что минуту назад казалось ему столь важным. В окне мелькал белый халат Бетси; Педерсон заметил его еще раньше, когда Дэвид разговаривал с девушкой из телеграфной конторы, и, уже не слушая Дэвида, думал, что Бетси, наверное, опять притащила какое-нибудь дурацкое варенье, которого Луис не может есть, или какую-то другую ерунду и старается его утешить или всячески дает ему понять, что она преклоняется перед ним; и вообще, ведет себя так, будто она его мать или любовница.

Следуя друг за другом, Дэвид и Педерсон вошли в больницу.

На террасе Сидней Вейгерт наклонился вперед, положив локти на стол, и слегка опустил голову. Он что-то говорил девушке, а та, выпрямившись на стуле и сложив руки на коленях, вся обратилась в слух, хотя взгляд ее временами устремлялся через улицу, на больницу, на дверь и окна. В том окне, на которое ей указали, все еще белел халат медицинской сестры. Немного погодя девушка опять посмотрела на окно, но халат уже исчез.

7.

По улице, со стороны городского центра, четкой походкой шел полковник Хаф; позади, на расстоянии почти целого квартала, из дверей кафетерия вышел Джордж Уланов с маленькой черноволосой женщиной. Уланов окинул взглядом улицу и заметил Хафа.

— Эй, Хаф! — крикнул он.

Полковник остановился.

Уланов нагнулся, поцеловал женщину, потрепал ее по бедру и еще раз поцеловал, затем, сказав что-то, от чего она рассмеялась, побежал по улице к полковнику, который глядел на него с явным неодобрением.

— Было бы лучше во всех отношениях, если б вы носили военную форму, — заметил полковник.

— Что ж, устройте это, — запыхавшись, сказал Уланов. — Может, наконец, пригодилась бы моя… — он перевел дух, — военная подготовка. А вообще говоря… — еще один вздох, — лучше всего было бы развязаться и с этим объектом и со всеми, кто носит военную форму.

— Мне и подумать страшно, что было бы, если б…

— Ну и не думайте. А я хочу пожаловаться вам на плиту.

— Вы уже жаловались на плиту.

— Слушайте, генерал, — произнес Уланов, беря Хафа под руку и таща его вперед. — Вы не представляете, до чего продымила плита всю нашу квартиру. Вы посылаете меня в жилищное управление, которое тоже этого не представляет. Тем не менее, они прислали вчера другую плиту; как они уверяют, более усовершенствованную. Эта другая со вчерашнего дня торчала у моих дверей. Служащие управления обещали установить ее сегодня утром. Но утром они пришли и унесли ее обратно! Говорят — приказ! А в доме нельзя продохнуть. Мы с женой вынуждены ходить в кафетерий! Будь оно все трижды проклято, что же дальше? Ce n’est pas la guerre[6]. А вы говорите — военная форма!

вернуться

6

Сейчас ведь не война (франц.).