— Надеюсь, она будет писать, — говорит Сезанн. — Но Гортензия ревнива. Не мог бы ты получать ее письма и пересылать мне?
— Конечно, могу. Но что за странная идея, Поль!
— О, это не идея, это болезнь! Тебе повезло! Сколько у тебя должно быть возможностей грешить с твоими парижанками!
— Если бы я встретил женщину лучше моей жены, я рискнул бы потратить на нее время!
— Ты будешь посылать мне письма до востребования в Экс. Спасибо, Эмиль. Не почитаешь ли мне немного свою книжку?
— Мою книжку?
— Ну да, твою книжку о живописи!
— Ах да, моя книжка о живописи!
Он читает. Сезанн одобряет с серьезным видом. Они говорят о «Неизвестном шедевре». Сезанн молча смотрит на Золя и вдруг ударяет себя рукой в грудь:
— Френофер — это я!
Сначала Золя не верит своим ушам. Значит, ему все ясно! Почувствовав себя свободным благодаря этому признанию, которое он понял буквально, и отбросив все сомнения, он принялся смело использовать автобиографический материал. Из Байля он делает Дюбюша, из Солари — Магудо. Кабанель — это Мазель. Ну, а Клод — главный герой, это, конечно, собирательный образ; быть может, в нем есть что-то от пользовавшегося покровительством Делакруа художника Леопольда Табара, страдавшего болезнью гигантомании в искусстве и умершего в нищете. Однако в наибольшей степени в образе Клода отразились черты Сезанна, дополненные чертами самого Золя. Писатель со своими честолюбивыми замыслами буквально перевоплощается в Клода, со своим нетерпением, со своими сомнениями и тоской. Золя перевоплощается не только в Клода, но и в Сандоза, в образе которого он изображает себя совершенно открыто. Об этом свидетельствуют и его заметки, хранящиеся в Национальной библиотеке:
«Образ Сандоза я ввожу в роман лишь для того, чтобы выразить свои идеи об искусстве… самое лучшее — чтобы меня приняли лишь за теоретика, чтобы я оставался в тени. Напоминающий меня школьный, товарищ Клода, которого осыпали насмешками, над которым издевались, в конце концов завоевывает успех… он создает вещь за вещью, в то время как Клод топчется на месте…»
О, это сравнение!
«Одним словом, я расскажу в этом романе о своей творческой жизни, об этих непрекращающихся, столь мучительных родах; но я разовью этот сюжет, изобразив драму, изобразив Клода, который никогда не обретает удовлетворения, который приходит в отчаяние от того, что его гений ничего не может родить, и который в конце концов убивает себя возле своего неосуществленного произведения».
В этих заметках Золя упоминает часто подлинные имена своих друзей. Имена для него обладают могучей силой. Уже отмечалось, как резко реагировал писатель в тех случаях, когда предпринимались попытки посягнуть на имена его персонажей. Упоминание в заметках друзей говорит о том, насколько он дорожил теми, кто еще был жив.
«Моя юность в коллеже и в полях — Байль, Сезанн. Все воспоминания о коллеже: товарищи, преподаватели, дружба втроем. Вне коллежа: охота, купанье, прогулки, чтение, семьи друзей. В Париже. Новые друзья. Коллеж. Приезд Байля и Сезанна. Наши сборища по четвергам. Париж, который нужно завоевать, прогулки…»
И на этом фоне реальных фактов и событий, лишь слегка видоизмененных, начинает развиваться отныне ничем не сдерживаемая «галлюцинация» писателя.
Роман «Творчество» выходит в свет. Оповещенная заранее публика надеется получить роман об импрессионистах и об их скандальных историях, роман, представляющий собой ключ к разгадке импрессионизма, равноценный по своему значению «Западне», прочитать о скрытых от посторонних взоров, отвратительных нравах бездарных живописцев. Тотчас же начинают называться имена. Но это не те имена, которые приведены в заметках Золя! Прежде всего, главный герой Клод: это Эдуард Мане! Мане, который только что умер! Ах, эти романисты питаются трупами! Ренуар высказывает сожаление: «Какую прекрасную книгу мог бы он написать, не только с точки зрения отображения одного из направлений в искусстве, но и с точки зрения „человеческого документа“, если бы… если бы в своем „Творчестве“ он рассказал просто-напросто о том, что видел и слышал во время наших бесед и в наших мастерских». Клод Моне написал ему:
«Вы сознательно позаботились, чтобы ни один из ваших персонажей не был похож ни на кого из нас, но, несмотря на это, я боюсь, как бы пресса, публика, наши враги не стали называть имени Мане или кого-либо из наших, чтобы представить их как неудачников, мне не хочется верить, что вы разделяете эти взгляды».
Но Золя в сущности придерживался именно таких взглядов. Никаких сомнений: его друзья были для него известными неудачниками. Золя недоволен: они ничего не понимают в этом. Недовольны и художники: он так ничего и не понял!
Золя поражен: художники ведут себя как социалисты-идеалисты, которые упрекали его, что он не написал «Западню» пастелью. Он послал книгу Сезанну, который, должно быть, читал роман, когда тот печатался в газете «Жиль Блас». Никакого ответа. А каково же было его мнение? Ведь он одобрял! Золя отчетливо слышит его восклицание: «Тысяча чертей, у меня волос на голове и в бороде гораздо больше, чем таланта!»
Золя не мог представить себе, что Сезанн в действительности никогда бы не дал согласия на описание и публикацию того, что он доверительно сообщал своему другу. Сезанн хорошо разобрался в том, что написал о нем романист и что — друг. На это указывал Иоахим Гаске:
«Когда в романе изображение героя расходится с автобиографическим материалом, когда Лантье грозит безумие, он прекрасно понимает, что это диктуется планом произведения, что Золя перестал думать о нем, что он пишет роман, а не мемуары». И все-таки в романе было слишком много деталей, которые неопровержимо свидетельствовали, что в собирательном образе Клода отчетливо проступают черты Сезанна: «Сколько раз в те времена он видел в Клоде великого человека, чей необузданный гений должен оставить когда-нибудь далеко позади таланты остальных!» Золя упрекал его в том, что он не был Микеланджело. «Это была непрекращавшаяся борьба, ежедневная десятичасовая работа, которой он отдавал целиком все свое существо. А что наступило потом? После двадцати лет творческого горения докатиться до этого, прийти к такой ничтожной… картине… Сколько надежд, мучений, жизнь, растраченная на тяжкий труд созидания, — и вот это, всего только это! О боже!»
Сезанн не может избавиться от выражения «и это», трижды повторенного в его адрес. Все прояснялось: Золя относился к Сезанну как к близкому другу, но он немного жалел его и чуть-чуть презирал. Сезанн, всегда готовый на самоуничижение из гордыни, Сезанн — такой, каким он представлялся самому себе, не мог простить Золя образ Клода Лантье.
Сезанн и сам не верил в свою большую талантливость (не надо удивляться, Ван-Гог, например, никогда не считал себя великим художником). Сезанн жил, то испытывая уверенность в себе, то терзаясь сомнениями. Вера в свой талант вела к удачам, но порой он приходил к убеждению, что ему чего-то не хватает и что это непоправимо. (Поэтому он, как и Ван-Гог, всегда восхищался виртуозами, у которых высокое мастерство, но нет души.) Сомневающийся Сезанн узнал себя в неудачнике Клоде, и это открытие причинило ему невыносимую боль.
Нанесен удар его шаткой вере в себя, ранена его гордость, он разочаровывается в дружбе и, быть может, даже чувствует, что его невольно влечет бездна, в которую Золя бросает Клода. Сезанн отгораживается непроницаемой стеной. Всякий раз, когда речь зайдет о его разрыве с Золя, он будет утверждать, что «Творчество» здесь ни при чем. Это упорное отрицание является не прямым, но все же убедительным доказательством.
В начале апреля 1886 года Золя получил следующее письмо от Поля:
Гарданн, 4 апреля 1886 года.
я только что получил роман «Творчество», который ты мне любезно послал. Я благодарю создателя «Ругон-Маккаров» за это доброе напоминание о прошлом, и я прошу его разрешить мне пожать ему руку с мыслью о прожитых годах.
Всецело твой под впечатлением[119] о минувших временах.
119
Именно впечатление (impression), а не побуждение (impulsion), как это принято ошибочно считать.