Изменить стиль страницы

Эта версия, сначала робко, а затем все смелее и смелее, прокладывает себе путь. «Патри» пишет:

«Благодаря случайной откровенности

(„Опять Генеральный штаб!“ — возмущается Золя)
мы узнали о следующем заявлении, якобы сделанном полковником Анри
(газетное предположительное „якобы“, указывающее либо на шантаж, либо на подлог)
:

„Я был совершенно подавлен сознанием того, что не мог предать гласности материалы, неопровержимо устанавливающие виновность Дрейфуса. Опубликование их могло бы впутать в дело заграницу и привести к серьезным последствиям для Франции. Однако необходимо было противостоять кампании, имевшей целью доказать невиновность изменника. Находясь в безвыходном положении, я совершил подлог, сфабриковал документ

(он совершил не один подлог, а сотню!);
я сделал это с наилучшими намерениями в интересах справедливости, пойдя на этот шаг в силу невозможности опубликования секретных документов“».

Золя-журналист ликует. Теперь-то они непременно проговорятся! Распространяется версия «патриотического подлога», а Шарль Моррас придает этой версии определенную форму. Этот самый здравомыслящий, самый сметливый, самый ярый приверженец принципа «цель оправдывает средства» призывает патриотов украшать свои жилища портретами Анри: «В жизни, как и в смерти, Вы шли навстречу опасности. Ваш злополучный подлог стоит самых замечательных Ваших боевых подвигов!» Золя негодует и жадно ждет новых известий. Он нервничает, бегает по комнате вне себя, потому что вынужден оставаться в стороне от событий. Бриссон дает понять г-же Люси Дрейфус, что ждет от нее ходатайства о пересмотре дела. Заявление подано Кавеньяку, но он в свою очередь подает в отставку. Бриссон заменяет Кавеньяка генералом Цурлинденом, сторонником пересмотра дела. Но националистическая печать обвиняет генерала в предательстве. Цурлинден идет на попятную. Теперь генералам приходится столкнуться с таким же яростным антимилитаризмом, каким был в свое время антисемитизм Дрюмона. Надвигается второе Дело Дрейфуса — дрейфусарская революция. 17 сентября Кабинет министров принял решение о пересмотре. Цурлинден подает в отставку. 26 октября Цурлиндена сменяет Шануан. Он начинает с того, что арестовывает Пикара! Гражданские власти отвечают ударом на удар: дело Пикара прекращено. Генерал Шануан в свою очередь подает в отставку, не предупреждая своих коллег. Бриссон честит его мятежником, как и Кавеньяка, и ставит на голосование резолюцию о превосходстве гражданской власти над военной.

— Генералитет в агонии! — восклицает Золя.

Лихорадка прошла. Изгнанник все еще томится на чужбине. Стоит зима, туман… Тоска…

Писатель подумывает перебраться из Англии в Бельгию. Этот факт свидетельствует о силе патриотизма «герра Золя»!

Изгнанник становится все более раздражительным, мрачным и каким-то расслабленным. Известие о гибели Пемпена, «маленькой, злющей собачонки, которую он боготворил», производит на «беглеца» не менее тяжелое впечатление, чем некоторые эпизоды Дела. Смерть собаки повергает Золя в такое состояние, что он «в течение нескольких дней не в силах даже отворить дверь».

Вот что он пишет о своем отношении к животным, которых, к глубокому своему сожалению, не смог ввести в генеалогическое древо Ругонов:

«Вечером того дня, когда мне пришлось отправиться в изгнание, — писал он м-ль Адриенне Нейра, издательнице „Друга животных“, — я не смог зайти домой и даже не помню, взял ли на руки и поцеловал ли, как обычно утром перед уходом, моего Пемпена. Попрощался ли я с ним? Не уверен. Жена писала мне, что песик всюду искал меня, тосковал, ходил за нею следом, глядя на нее бесконечно печальными глазами. Смерть наступила мгновенно… Я плакал, как ребенок… Знаю, что это глупо…»

Тоска, чужбина, наступление зимы — все это больше и больше угнетает писателя.

«Мое бедное сердце и рассудок охвачены смятением».

Писатель устраивается в Эддлтоне, на холме Спинни, занимается фотографией, снимает пейзажи, Темзу, Виндзорский замок. Перечитывает «Красное и черное». Он по-прежнему считает, что Стендаль придает слишком большое значение рассудочности.

«Мозг человека, тесно связанный с организмом в целом, не менее важен, не менее таинствен, чем руки, ноги, желудок или ягодицы».

Чтобы иметь возможность читать газеты, он изучает английский язык и в конце концов овладевает им, хотя ни разу не отважился говорить по-английски. Его навещают Октав Мирбо, Лабори, Фаскель, Теодор Дюре, Ив Гийо.

В ту пору Жорес описал внутренний мир Золя, что значительно дополнило портрет писателя, сделанный Пеги:

«Он с удивительным спокойствием говорил мне об оказанной ему поддержке и о той радости, которую он черпал в творчестве. „Ах, какую большую пользу принесло мне это потрясение! — сказал он совершенно искренне. — Теперь я избавился от дешевой популярности и мелкого тщеславия, хотя прежде, подобно многим, я был далеко не безразличен к этим вещам! Потрясение это показало мне подлинную жизнь, поставило передо мною множество проблем, всей глубины которых я даже и не подозревал! Отныне я хочу посвятить себя делу освобождения человечества… Я читаю, размышляю о прочитанном, но отнюдь не стремлюсь изобрести какую-то новую систему — ведь их уже столько изобретено! Я просто хочу отобрать из книг о социализме то, что больше всего отвечает моему мировоззрению, жажде деятельности, изобилия и радости“».

Куда девался суровый юный завоеватель? Тот худющий южанин, жадный провинциал? Растиньяк растворился в старом великодушном человеке. В то время, когда во Франции его обвиняют в корыстолюбии, продажности, литературном сводничестве, он мог бы подвести итог своим убыткам! Спрос на его книги упал[183]. Золя упорно отказывается от баснословных гонораров, предлагаемых ему за статьи и мемуары:

«Я не хочу брать денег за то, что писал на эту тему. Французские газеты тоже не платили мне за статьи. Разрешаю вам перепечатать их».

Он лишен возможности вмешиваться во все детали разворачивающейся борьбы, но она страстно увлекает его. Золя пишет Лабори:

«В тот день, когда будут снова судить Дрейфуса, у меня, наверное, остановится сердце, потому что это будет поистине страшный день… Все наши помыслы и действия должны быть направлены только на то, чтобы предъявить в этот день неопровержимые доказательства и пресечь возможность возникновения любых преступных махинаций».

Разлука с Францией придает писателю прозорливость, однако творчество его становится с каждым днем все туманнее. Поразителен контраст между его политическими письмами и путаным «Плодородием» — произведением, далеким от проблемы перенаселения, «где все удается этому быку Матье — пашет ли он землю или оплодотворяет свою супругу», роману, в котором Золя выступает, как гигиенист и антимальтузианец, сочетая вопросы размножения с волшебной сказкой.

Долгую английскую зиму Золя провел в «Королевском отеле», в Верхнем Норвуде. Ему не хватает Жанны Розеро. Она с детьми навестила писателя дважды. Первый раз 11 августа и пробыла у него до 15 октября. Г-жа Золя приехала 30 октября и вернулась в Париж 5 декабря. Второй раз Жанна прожила у него с 29 марта по 11 апреля. Александрина — с 20 декабря 1898 года по 26 февраля 1899 года. В промежутках этот человек, имеющий две семьи, оставался совершенно одиноким.

«По вечерам, когда темнеет, мне кажется, что наступает конец света».

25 сентября 1898 года «Обсервер» опубликовала показания Эстергази, который признается — еще раз! — в том, что бордеро написано им самим под диктовку Сандгерра для того, чтобы получить вещественное доказательство вины Дрейфуса. Конечно, Сандгерр не вернется из царства теней, чтобы опровергнуть заявление Эстергази! Но на следующий день граф Валсин сам отказывается от своих слов.

вернуться

183

Уменьшение тиражей, на которое настойчиво указывал сам Золя, было только относительным и временным. Золя встревожен, он волнуется. У него были колоссальные расходы, так как он жил на четыре дома: Медан и Брюссельская улица, Гаврская улица и Верней! Действительно, вскоре распродажа его книг возросла. В 1916 году «Лурд» вышел тиражом 176 000, «Рим» — 127 000, «Париж» — 110 000, «Плодородие» — 113 000, «Труд» — 77 000, «Истина» — 94 000. Эти цифры показывают некоторое понижение, но в границах вполне почетного успеха.