Изменить стиль страницы

— Ну, что ж, — спрашиваю я у него, — судья не съел тебя?

— Э, что, судья человек добрый, — ответил Иоська. — Признаться, очень я его сначала боялся. Мне на селе говорили, что тут избивают на допросе, каленым железом пятки жгут.

— Ха-ха-ха! — рассмеялся я. — Теперь-то я понимаю, отчего ты ночью все ворочался, кричал да взвизгивал. Должно быть, снилось, что тебе пятки жгут!

— Он, не смейтесь, пожалуйста! Мне страшно вспомнить о тех снах, столько я от них натерпелся! И все напрасно. Судья такой добродушный, говорил со мной по-человечески, не кричал, не бранился, не бил меня, как жандарм.

— А разве тебя жандарм бил? — спросил пан Жур-ковский.

— Ой, пан, я уж думал, что душу из меня выбьет. Вы только поглядите на мою спину!

И Иоська снял рубашку. Мы так и ахнули: вся спина у хлопца была покрыта синяками и полосами запекшейся крови.

— Ну, а о чем же тебя судья спрашивал? — затворил первым Журковский.

— Да об этом несчастном грабеже, как было дело.

— Ну, и что ж?

— Что ж? Рассказал я ему обо всем, как было, вот и все. Составил протокол и велел меня отвести.

— Ну, так расскажи теперь и нам, как дело было.

— Да как было! Вы ведь уж знаете, какое было житье мое у Мошки. Не хотел я у него больше оставаться, а к тому же боялся, что стоит мне только еще раз напомнить ему про бумаги, он возьмет их и сожжет. Вот и задумал я их украсть. Забраться в чулан мне было легче, чем постороннему вору: и собаки меня знают, и я сам знаю все входы и все обычаи в доме. Сначала я хотел выкрасть у Мошки ключи, но он, видно, что-то пронюхал и носил их всегда при себе или где-то прятал так, что я не мог их найти. А я сгорал от нетерпения, окончательно решив добыть свои бумаги. И ни о чем другом не было у меня мысли, как только об этом. Да, в конце концов, о чем мне было долго раздумывать? Однажды ночью, когда все спали, я быстро подстругал паз в одном из столбов чулана — построен он был на столбах, — приподнял долотом брус, забрался в чулан, взял свои бумаги, а потом засунул брус на прежнее место. Вот и все.

— Пустяки! — буркнул пан.

— А как только мои бумаги оказались у меня в руках, я, даже не рассмотрев их, не развязав шнурка, которым они были завязаны, обмотал их в тряпку, сунул за пазуху и покинул корчму Мошки. «Куда теперь итти?» подумал я. Страх еще не совсем у меня прошел. А вдруг Мошка меня обманул и показал мне вместо моих какие-нибудь другие, глупые бумаги! А вдруг в потемках я захватил какой-нибудь другой сверток? Надо было непременно с кем-нибудь посоветоваться, как поступить в таком случае. И вот, переночевав в первом попавшемся стогу сена, на другой день я направился к знакомому кузнецу и рассказал ему обо всем. Он первый облил меня холодной водой.

— Нехорошо, хлопец, ты поступил, — говорит. — Ступай сейчас же к войту, обо всем ему расскажи и отдай ему бумаги!

Заныло у меня сердце от таких слов. Но что же делать?

Вижу я, что совет разумный. Иду. Прихожу к войту и вижу уже со двора через окошке, что у стола сидит на скамье жандарм. Мне тотчас будто что-то шепнуло, что это смерть моя. Весь занемел я и шагу ступить не могу. Промелькнула у меня в голове мысль: бежать! Но было уже поздно. Войт меня заметил и крикнул радостно:

— А вот и он самый! Легок на помине! Ну, подходи, подходи поближе!

Вижу я, все уже обнаружено, меня разыскивают. И вот, собрав всю свою храбрость, вхожу в хату.

— Как тебя звать? — спрашивает меня жандарм.

— Иоська Штерн. — Откуда родом? — Не знаю.

— Ага, значит бродяга!

Я так и окаменел на месте. Не раз я слыхал это страшное слово, много страшных историй слыхал о том, что вытворяют жандармы с бродягами, и пуще всего этого боялся. А тут вот с первых же слов и сам в такое дело попался!

— Но я ведь здешний, — простонал я. — Пан войт меня знают.

— Я? Тебя? — говорит мне войт. — Врешь, миленький ты мой! Видел тебя, знаю, что зовут тебя Иоськой и что служишь у арендатора Мошки, но кто ты такой и откуда взялся, с том я не знаю.

— Ага, значит врет прямо в глаза! — крикнул жандарм и что-то записал у себя в книжечке. — Ступай сюда, — обратился он ко мне. — Ближе! А посмотри мне в глаза!

И в ту минуту, когда я к нему приблизился, он ударил меня своим тяжелым кулаком по лицу так, что я, обливаясь кровью, тотчас свалился наземь.

— Встань сейчас же, — закричал на меня жандарм, — и не смей мне кричать, а то еще больше получишь! А теперь отвечай правду, что тебя буду спрашивать! Ты служишь у Мошки?

— Да.

— Ты обокрал его? — Нет.

— Как это «нет»?

Я снова уставился на жандарма, стирая рукавом кровь с лица, и снова здоровенный удар свалил меня наземь.

Пан жандарм, — сказал на это войт, пока я старался подняться, — я как начальник крестьянского общества не могу смотреть на такое обращение с арестантом. Я обязан присутствовать при составлении протокола, а то что происходит до протокола, в мои обязанности не входит. Если вам угодно учить его, что он должен говорить, то ищите себе для этого другое место. У меня этого нельзя.

Жандарм прикусил губу, а затем, не говоря ни слова, поднялся со скамьи, достал из своей сумки кандалы, заковал меня и повел в корчму к Мошке. Что там со мной делали, как учили меня отвечать, о том я не стану рассказывать Во время этой науки я дважды терял сознание. Да и не напрасна была их злость. Причинил я им большие убытки. Мошка сразу же заявил жандарму, что я украл у него большие деньги, спрятанные в бумагах. Он предполагал, что как только жандарм меня поймает и приведет в корчму, он тотчас отберет у меня бумаги, сожжет их и останусь я навек у него невольником. Только вошел я в корчму, как первым же вопросом было:

— Где деньги?

— Не знаю. Никаких денег я не брал.

— А бумаги где?

— Спрятал.

— Где спрятал?

— Не скажу.

Стали меня принуждать сначала побоями, потом по-хорошему, а я все одно и то же отвечаю: бумаги взял оттого, что они мои. И даже не заглядывал, что в них находится. Спрятал их и никому не покажу, одному только войту.

Мошка чуть было не взбесился. Велел со злости сорвать с меня сапоги и одежу, которые были на мне, и одеть меня в эти лохмотья. Наконец избитого и почти голого повели меня к войту. Стали меня опять про бумаги допрашивать. Но не такой я дурак. Только когда увидел, что в хате много свидетелей, пошел я в сени и вытащил бумаги из щели. Сени у войта были темные, просторные. Входя в хату и заметив там жандарма, я засунул свой сверток в щель, чтобы не отобрали его у меня. Когда Мошка увидел сверток в руках жандарма, он кинулся к нему, точно ворон, крича, что это его деньги и чтобы их отдали ему.

— Го, го, пан Мошка, — возразил войт, — дело так не пойдет. Мы все это должны представить в суд. Составим сейчас протокол, а как только хлопец признается, что он этот сверток у вас украл, то дело уже суда, что делать с ним дальше. Наложим на все, как есть, общественную печать, и пан жандарм доставит все это заодно с арестантом во Львов. А вы уж ищите себе правду в суде.

Мой Мошка так на это скривился, словно кварту своей водки выпил. Но никто не обратил на это внимания. Жандарм засел писать протокол. А когда все было записано, жена войта дала мне немного поесть, жандарм опять заковал меня в кандалы, и мы двинулись во Львов. Я думал, что по дороге я пропаду от боли и холода, и до сих пор не знаю, как я выдержал. Ой, пан, как вы думаете, что теперь будет со мной?

— Ничего не будет, — ответил пан Журковский. — Посидишь немножко и выйдешь на волю. И почем знать, не пойдет ли тебе вся эта история на пользу.

— А как же это?

— Ну, посмотрим. Никогда человек наперед не знает, что его ждет.

V

Так примерно дня через два или три вызывают Иоську, но не на суд, а к доктору. «Что оно может значить?» думаю себе.

— Ведь он же не заявлял себя больным.

— Сам-то он не заявлял, — поясняет мне Журковский, — да если б и заявлял, это ему мало бы помогло. Но заявил я об этом. Был я в воскресенье у председателя суда и попросил, чтобы он велел его освидетельствовать. Ведь это же страшное дело, что тут творится. Так дальше продолжаться не может.