Изменить стиль страницы

— Мирон! Мирон! — звала мать Мирона, бродя по саду и глядя вокруг покрасневшими от слез глазами. Она обегала уже все хаты на селе, все сады и закоулки, отец и остальные домашние, встревоженные тем, что ребенок не вернулся до грозы, и опасаясь, не побежал ли он в лес и не попал ли там под град, разбрелись по лесу, разыскивая Мирона. В доме было уныло, по углам затаилась глухая тревога. Все соседи тоже были в беспокойстве; одни сами пошли искать мальчика, другие стояли у перелазов и загонов, переговаривались между собой или успокаивали взволнованную мать Мирона.

— Да не бойтесь, кума, — говорила Василиха. — Не может того быть, чтоб он пошел в лес.

— Утром ходил в Панчужную, — говорила мать. — Пришел к обеду, поклевал чего-то, как воробышек, и убежал. Спрашиваю: «Куда идешь?» А он говорит: «Купаться».

— Да, дети ходили на мельницу. И мой Андрусь ходил.

— Вот и я боюсь, не пошел ли он с мельницы в Ра-дичев.

— Нет, кума! Андрусь говорит, что с мельницы он вернулся домой.

— Да ведь дома-то никто его не видел.

— А вы не искали на гумне, под оборотом? Может, забился где-нибудь в сено и уснул.

— Да искали хлопцы. По всему гумну искали. Нету. А под оборогом… кто его знает! Да и как бы он забрался под оборог? Там возле него и лестницы нет.

— А пойдите-ка, кума, пойдите! Хлопец как белка. Много ли ему надо, чтобы взобраться на оборог? Ну-ка, поищите!

Миронова мать была молодая еще женщина, здоровая и энергичная. Ей не нужно было дважды повторять, в особенности когда дело шло о ее любимом сыночке. Она, так же как Мирон, взобралась по оборожине под оборог и заглянула внутрь.

— Нет, ничего не видно! — сказала она не то себе самой, не то Василихе, стоявшей за плетнем у себя в саду. И хотела уже спуститься вниз, когда что-то словно толкнуло ее взобраться на самый стог и поглядеть поближе. Взобралась — и тут же увидала Мирона, который спал, зарывшись в сено, так что издали его совсем нельзя было заметить.

Мать даже перекрестилась, потом села возле сонного мальчика, отгребла от его головы сено и стала всматриваться в разрумянившееся лицо ребенка. В это время Мирон открыл глаза и увидел мать.

— Ах, это вы, мама? — спросил оп.

— Я, сынок.

— А долго я спал?

— Уж солнышко заходит.

— Так это мне приснилось!..

— Что, сынок?

— Что над Дилом стоял великан, черный и страшный, а после начал вылезать из-за Дила и хотел засыпать градом все наше село. И сердился очень.

— Это, сынок, вправду туча была.

— Вправду? И засыпало поля градом?

— Нет, сынок. Бог миловал. Перегнало градовую тучу, разорвало ее надвое. Одна часть пролилась над Радичевым, а другая над Панчужной. Такой беды в лесу натворила, что глядеть страшно. Если бы это, не дай бог, выпало на поля, выбило бы все под корень.

Мирон улыбнулся какой-то странной улыбкой.

— Это я сделал, мама, — сказал он.

Мать взглянула на него удивленными глазами.

— Ты, сынок? Что такое ты сделал?

— Я не пустил град на нивы.

Мать как-то невесело улыбнулась.

— А как ты это сделал?

— Я боролся с этим великаном.

— С каким великаном?

— А с тем, что тащил из-за Дила градовую тучу. Я его остановил. Я накричал на него. Он здорово сердился, но не мог меня побороть.

Мать, усмехнулась снова и повеселела.

— Да это тебе снилось, сынок.

— И я так думал, мама, что снилось. Но если и вправду была градовая туча и если вправду град пошел на лес, так это мне не снилось. Глядите, я весь мокрый, так устал. И руки мокрые совсем, потому что я их выставил под дождь.

— Зачем, сынок?

— А если бы я спрятал хоть одну, он бы меня осилил.

Мать снова улыбнулась, но в глазах ее заблестели слезы.

Она прижала губы ко лбу Мирона и почувствовала жар. Потом поцеловала мальчика и сказала:

— Хорошо, сынок, хорошо. Но никому не говори об этом. И отцу не говори.

— Почему?

— А то отец браниться будет.

— Я не хочу, чтобы татко бранился.

— А ты больше никогда в такую пору не выходи из дому.

— Почему?

— Нехорошо малым детям быть одним среди таких страхов.

— Да я не боялся, мама.

— Ладно, ладно. Но ты мог бы перепугаться и умереть с испугу. И тогда мама плакала бы по тебе.

— Не надо, чтобы вы плакали.

— Ну, а теперь идем домой. Там, верно, отец уже из лесу вернулся.

— А зачем татко в лес ходил?

— Тебя искать.

— Вот, а я и но знал. А я сплю тут, как в люльке. А все-таки хорошо, что я был сегодня под оборогом… Если бы не я, град бы все поля побил.

Мать слова поглядела на сына долгим взглядом. В глазах ее мелькнула тревога. Она боялась за здоровье своего сына. Но вместе с тем на дне ее души заклубился какой-то суеверный страх. А вдруг и на самом деле у мальчика какая-то особенная натура? А вдруг он связан с какими-то сверхъестественными силами? Не раз уже в разговорах с ней он ронял такие слова, что она и удивлялась и ужасалась. И теперь опять! Неужто в словах его не болезнь, не лихорадка, а какая-то таинственная, высшая, недоступная ей правда?

Она прижала Мирона к себе, перекрестила его те, целуя горячий лоб, сказала еще раз:

— Хорошо, сынок, хорошо! Но помни: не говори об этом никому.

— Почему, мама?

— А то все будут над тобой смеяться. И тогда твоя мама будет плакать.

— Нет, мама! Не надо, чтоб им плакали. Не скажу об этом никому.

И в каком-то чудесном, праздничном настроении оба — сперва мальчик, а за ним мать — спустились с оборога и молча пошли домой.

‹Львов, 18–22 января 1905›

ГЕРОЙ ПОНЕВОЛЕ

I

Старый рассыльный львовского магистрата, в мундире национального гвардейца, в сборчатом кафтане с вишнево-красными отворотами, в сапогах и при сабле, тихонько отворил дверь в канцелярию императорско-королевской государственной бухгалтерии. Узкая, продолговатая комната со сводчатым потолком тонула в полумраке: шел только девятый час, к тому же этот день первого ноября 1848 года был лопастный и хмурый, словно чем-то рассерженный. И канцелярии, похожей на большой семейный склеп, стояла тишина, а черные деревянные конторские столы, вытянувшиеся в два ряда вдоль главной степы, напоминали два ряда старых истлевших гробов. Рассыльный окинул взглядом канцелярию, словно искал чего-то; его подслеповатые глаза поначалу ничего не заметили, и он уже хотел возвратиться, а может быть, и запереть канцелярию, когда вдруг в углу, возле одного из столов, что-то зашевелилось. Не доверяя своим глазам, старик прислушался и отчетливо услышал тихий, монотонный скрип пера, которое медленно ползало по бумаге.

— Это вы, пан Калинович? — спросил он, оборотись в ту сторону, откуда слышался скрип.

— Я. Здравствуйте, пан Згарский, — сказал Кадилонич, повернувшись к дверям и закладывая перо за ухо.

— Я думал, в канцелярии нет никого, — проговорил Згарский, входя в канцелярию и затворяя за собой дверь.

— Не намного ошиблись, — сказал с усмешкой Калинович. — Как видите, я один. Прихожу ровно в восемь — нет никого. Разделся, засел за работу, думаю: вот-вот придут. Но нет, прошло четверть часа, и половина, и три четверти, а вот уже и девять пробило, а наших господ все нет и нет в канцелярии. Что это значит, пан Згарский?

— Что это значит, — повторил как-то значительно Згарский. — Гм, откуда мне знать.

— Но ведь сегодня не праздник? — неуверенно улыбаясь, проговорил Калинович.

— Нет. По календарю праздника нет.

— Ну, может, какой-нибудь народный праздник?

— Откуда мне знать! — таинственно проговорил Згарский, махнув рукой. И, наклонясь к Калиновичу, добавил тихо: — Праздника нет, но, кажется, будет праздник.

— Какой праздник?

— Не знаете?

— Что я должен знать? Ничего не знаю.

— Не читали газет?

— Э, стану я читать газеты! Ругаются, дерутся, визжат, и все попусту.