Изменить стиль страницы

Это была исполинская, чуть только поменьше самой Хребта-горы, голова на длинной толстой шее, которая, казалось, таращилась из-за горы и не то с любопытством, не то с какой-то звериной радостью глядела на села, долины, леса внизу, и вот вдруг уставилась своими огромными глазищами прямо на оборог, под которым лежал Мирон.

Он узнал ее сразу. Узнал и глаза, и нос, больше, чем башня ратуши в Дрогобыче, и низкий, словно вальком приплюснутый лоб, и густые темные космы, торчащие во все стороны, и толстые, широченные, чудовищные губы, растянутые в гнусной усмешке. Ему показалось, что этот великан подмигивает ему, как старому знакомому, и Мирон улыбнулся. Ему не страшно было ни чуточки — наоборот, его смешили и широкие губы, и длиннющий нос, и растрепанные космы.

«Ага, это, наверно, один из тех великанов, который как станет под Дилом, так другому в Радичев топор подает, — сказал сам себе Мирон. — Ну, ну, дяденька, вылезай из-за горы, покажи, на что ты годишься!»

И правда, словно по приказанию мальчика, голова великана зашевелилась. Разумеется, не по человечьи. С пей стало происходить что-то такое, от чего маленький Мирон, не сводя с нее глаз, даже захохотал. Носище ее перекосился, один глаз пополз кверху, а другой куда-то на сторону, губы раскрылись и начали раздвигаться все шире и шире, а между ними показался красный язык, который высовывался все сильнее и сильнее, свисал все ниже и ниже, точно собирался слизнуть весь лес е Хребта-горы.

— Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! — захохотал Мирон. — Вот так выкатил! Да куда ты, полоумный! Спрячь свой язычище, спрячь!

И в самом деле, великан, казалось, устыдился и спрятал свой красный язык как-то так незаметно, что Мирон и не увидел. Но его внимание уже было обращено на другое — на уши великана! Еще минуту назад их почти не было видно, а теперь они вдруг вздумали расти. Растут и растут прямо вверх — как две толстенные оборожины, как два огромных рога, а вот теперь уже выглядят как два паруса широкие, тяжелые. И космы великана встопорщились и тоже растут, развеваются, рвутся, уносятся по кусочку, как клочья сена, вырванные буйным ветром. Маленький Миром смотрит на нее это и смоется, смеется от всего сердца!

— Ну что? Чего остановился? — весело кричит он великану. — Почему не вылезаешь? Отчего лежишь на одном месте да надуваешься? Вылезай весь! Покажись-ка! Или, может, меня боишься?

Последние слова вырвались у Мирона как-то так, нечаянно, и сразу же потянули за собой целую цепь мыслей, или, вернее, представлений. А ведь правда великан, словно задержавшись, вперил в него свои огромные глаза, а теперь, едва прозвучали Мироновы слова, из за Дила снова послышалось глухое ворчание.

Ого, ты сердишься! — вскричал Мирон, все еще в веселом настроении. А чего тебе сердиться? Вылезай из-за Дила! Стань передо мной!

В эту минуту голова великана будто и вправду ожила. Она неловким и очень забавным движением склонилась на одну сторону, потом на другую, шея начала вытягиваться, и следом за ней показались огромные плечи, словно колоссальная степа, которая заняла четверть всего Дила, и плечи эти начали высовываться дальше, дальше над линией Дила, а голова, все больше разрастаясь, то и дело как бы покачивалась, как бы набухала и перекашивалась то в одну сторону, то в другую. Мирон не отводил глаз от этого диковинного зрелища — и смеялся теперь еще пуще.

— Дядька! — кричал он, хлопая в ладоши. — Что с тобой такое? Плясать, что ли, собрался? Или, может, пьяный? Напоминаешь мне… знаешь кого? Того рипника, — вой того, что пьяный шел, танцуя, по бориславскому тракту в Дрогобыче. На тракте грязь по щиколотку, жидкая и черная, как смола, а ей шлеп-шлеп то на один край улицы, то на другой, руками размахивает, головой мотает, точь-в-точь как ты, широкий, слюнявый рот разинул и изо всех сил ревет плясовую:

Заграй менi: тадрiтом!

Та й iще раз: тадрiтом!

Заграй менi круцго-верцо

Та й iще раз тадрiтом![98]

Ха-ха-ха! Дядька! А может, и ты бы так же поплясал? Может, и ты запел бы «круцю-верцю»? А ну-ка, хвати!

— Уррр! — загудело над Дилом, и легонько, как будто несмело еще, подхватил этот гул Радичев и, как мяч, перебросил его через долину, к Мирону под оборот. Мальчик не испугался, но смех его затих, и он стал внимательнее вглядываться в голову этого громадного «дядьки». Голова уже разрослась так, что ее нельзя было узнать даже при живой и возбужденной Мироновой фантазии. Она поднималась над Дилом огромной темно-синей глыбой, а ее космы белыми прямыми прядями покрыли уже полнеба и почти достигали солнца. Только две точки напоминали еще о сходстве с головой — это были глаза великана. Теперь они склонялись уже не над Дилом, а совсем близко, над верхним концом села, и неизвестно, от солнца или от какого-то внутреннего огня, они налились пурпурным заревом, стали вращаться на одном месте, как два огненных колеса, и Мирону казалось, что они с какой-то дикой злобой глядят на него. Он уже не мог смеяться, но его веселое настроение еще не совсем прошло. п он еще раз поднял голос против великана:

— Что, дядька, сердишься? Разве я тебя обидел? Я ж тебе не сказал ничего дурного. А если не хочешь плясать, так я тебя не неволю. Может, запоешь, а?

Будто в ответ на этот вопрос сильный гром загремел с вершины Дила. И Радичев, и Панчужная, и более отдаленные леса отозвались теперь громким ревом. И рев этот разбудил в ярах какую-то новую силу. Словно лютый зверь из засады, вырвался буйный ветер и зашумел, засвистел, завыл в лесах, застонал меж крутых берегов речки, покатился по покосам целой тучей выхваченного из копей сена, а на большой дороге, пролегавшей между нивами, поднялся к небу серо-желтыми столбами пыли. И в одну минуту все словно изменилось вокруг. Тучи погасили солнце, погасили и пурпурные глаза великана, исчезла восточная, до тех пор чистая, улыбающаяся половина неба, пропал призрак великана, все небо заволоклось тяжелыми, темными тучами, и из-за Дила, пониже этих туч, помчались огромные серые кони на восток, всё на восток, быстро, быстро! Сперва поодиночке, затем рядами, а дальше целым табуном. Они за несколько минут пробегали все небо и скрывались где-то там, за лесом, а за одним табуном вылетал из-за Дила второй, третий… Вихрь развевал по небу их гривы, сотни копыт гремели по небесному помосту, а из-под копыт вылетали крупные холодные капли воды, вначале редкие, но чем дальше, тем все чаще и чаще. Несколько этих капель упало Мирону на лицо,

Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется p10.jpg

В кузнице

слегка высунувшееся из-под обо рога, — это были как бы нацеленные в него стрелы невидимого великана. Он встрепенулся. Он ясно почувствовал, что великан сердится на него, грозит ему чем-то, своим шумом, и он истом, и стопами сзывает на помощь какие-то страшные силы. Потер ворвался под оборог, заворошил сено вокруг Ми рои а и даже дохнул какою-то леденящей, холодной струей мальчику на распахнутый ворот. От этого дуновения он весь задрожал, слегка отодвинулся от края оборота, съежился, глубже зарываясь в сено, но все-таки не сводил глаз с запада. Ни Хребта-горы, ни Дила уже не было видно. Великан, казалось, уже весь передвинулся по эту сторону Дила и лег грудью на Подгорье. Но над Дилом слышен был теперь непрестанный глухой грохот, будто там пересыпали огромные груды битого щебня. Великан перетаскивал через Дил свое здоровенное брюхо, полное беды и разорения, чтобы вывалить его содержимое на плодородные нивы и несжатые ноля благодатного Подгорья.

Мирон весь дрожал. Он тер ладонью разгоряченный лоб, словно старался сообразить, что тут происходит и к чему это приведет.

IV

Постепенно картина изменилась.

До сих пор только над Дилом ежеминутно мигали красные молнии, точно незримые руки перебрасывались там раскаленными железными полосами. Но теперь вдруг потемнело. Небо затянула густая завеса, и под оборотом стало почти темно. Но в тот же миг чья-то сердитая рука разорвала завесу от одного края неба до другого и залила всю землю страшным, ослепительным светом. И одновременно взревели, казалось, сотни громов, тысячи пушечных выстрелов. И затряслась земля. И Мирону показалось, что оборог с сеном и с оборожинами от страха подскочил на сажень от земли и тут же снова стал на место, но вот-вот готов повалиться набок. Рен был такой страшный, что Радичев и Панчужная будто забыли язык во рту, будто онемели и не откликнулись обычным эхом, — должно быть, не могли издать такой мощный звук. Только дальние Дилы — Попелевский и Бориславскнй — отозвались и загрохотали долгим, грозным рокотом.

вернуться

98

Сыграй мне: тадритом!
И еще раз: тадритом!
Сыграй мне круть-верть
И еще раз тадритом! (укр.)