Изменить стиль страницы

«Почему меня не расстреливают? — вяло думал я. — Опять недоразумение. Вряд ли? Я видел свою карточку из Внутренней тюрьмы, и моя фамилия в заполненном мною листке не вызвала у принимающего никакого удивления. За мной не пришли просто потому, что теперь другое время, работы у них мало и забой производится по определённым дням. Когда-то Наседкин, помнится, даже объяснил мне что-то в этом роде. То, что не вывели гулять и не дали книг, лучше всего доказывает, что я — не просто заключённый, я — смертник, лишённый самых элементарных тюремных прав. Генерал Леонов рассчитался со мной за отказ от амнистии. Мерзавец. Ну и пусть. Лучше умереть, чем так жить. Эти последние мгновения я выдержу с достоинством. Крикнуть что-нибудь? Что?» Я задумался. Но холод уже пронизывал меня до костей; вставание, сидение, топанье ногами на месте и нарастающая боль в спине мешали думать. «Чёрт с ними со всеми… Пусть приходят — я умру молча». О своих навсегда ушедших не думалось, прошлая жизнь теперь казалась просто никогда не существовавшей. Думать же о том, кого я люблю в этой своей теперешней жизни и что привязывало меня к ней, не хотелось. Зачем? Это было бы дополнительной мукой. «А ведь Анечка где-то здесь, почти рядом… Всё равно…. Пусть скорей убивают… Пусть…»

И я топтался на месте у двери, дышал себе на замёрзшие руки, шагал через рельсу, топтался у окна, садился на рельсу, раз, десять раз, сто раз, тысячу раз, пока всё это опять не сливалось в одно протяжное, нарастающее тупое страдание, где желанными вехами на пути к смерти были завтрак, обед, ужин и отбой. Потом одетый в шапку, полушубок и валенки старший надзиратель молча входит, опускает койку и молча тычет в неё застывшим пальцем.

«Теперь скоро… Наверно, этой ночью. Всё равно, лишь бы скорее…»

Но меня не расстреляли ни в эту, ни в следующие ночи.

Началось отбывание тюремного срока без назначения конца, без указания причин замены лагеря режимной тюрьмой.

Я был просто-напросто похоронен заживо…

Глава З. Голодовки

Однако я решил бороться за свои права. И единственным оружием заключённого в тюрьме является голодовка.

Первую голодовку я начал примерно через месяц, когда всё выяснилось. На утренней проверке заявил дежурному начальнику охраны, что требую ответить на вопрос — за что меня посадили в одиночку и на какой срок. Начальник внимательно выслушал, потом молча пожал плечами и развёл руками, показав тем самым, что ему это неизвестно.

— Если вы этого не знаете, прошу выдать мне листок бумаги и карандаш. Я тот же вопрос задам начальнику Следственного отдела генералу Леонову!

Лейтенант исподлобья посмотрел на меня и энергично затряс головой, давая понять, что он отказывает мне в моей просьбе.

После уборной в форточку, как всегда, просунули хлеб, сахар, чай. Я не подошёл и не взял пищу. За дверью послышались громкий шёпот и беготня: голодовка в камере — это ЧП! Дверь распахнулась, и ко мне вошёл тот же офицер. На этот раз он заговорил прямо с порога.

— Что это вы вздумали дурить, заключённый? Немедленно примите пищу!

Я прислонился спиной к противоположной стене и молчал.

— Приказываю: принять пищу! Слышите? Немедленно! Иначе — сейчас же в карцер.

Молчание. Я стою, не шевелясь. Рычащее:

— Ну!

Я молчу.

Лейтенант ждет минуты три, потом берет из рук надзирателя хлеб, сахар и кружку чая и кладет всё это на столик.

— Кушайте, заключённый! — произносит он задушевным голосом доброго папы. — Кушайте, а то чай остынет! Будьте благоразумны и берегите здоровье!

И, приятно улыбаясь, боком выскальзывает вон. Я слышу опять громкий шёпот и новые шаги: глазок открывается и остается открытым: ко мне приставили особого наблюдателя. А между тем муки стояния и сиденья на рельсе идут своим чередом. Обед я не принимаю, и его ставят на стол рядом с завтраком, меняя при этом остывший чай на горячий. Я не притрагиваюсь к пище. Её не убирают, а вечером добавляют ещё и ужин. Маленький замёрзший столик дымится и благоухает.

— Кушайте, заключённый, кушайте! Помните, что на воле вас ждут, — вы не имеете права так издеваться над собой! Жизнь ещё не кончена! Может, вас амнистируют, и вы снова увидите жену, детей. У вас есть дети?

Я молчу, спиной прижавшись к промёрзлой стене.

— Не хотите отвечать? Напрасно. Я вам зла не желаю. Я выполняю службу. Ешьте, не подводите ни себя, ни меня! Ешьте, пока каша горячая!

Всю ночь глазок не закрывался.

На третьи сутки меня переводят на больничное питание: появляется ароматный наваристый бульон, каша полита сливочным маслом, на ней красуется аппетитный кусочек поджаренного мяса. Вместе с офицером теперь ко мне входит врач.

— Кушайте, заключённый, не ослабляйте себя! — ласково рычат они в два голоса, умильно оскпабясь и заглядывая мне в глаза.

— Бросьте издеваться над своим здоровьем! Будьте мужчиной! Что сказали бы вам ваша жена и мамаша? Ой, как нехорошо! Как глупо! Подумайте о своих деточках, будьте к ним добрее: съешьте кусочек!

Чувство голода постепенно притупляется: запах пищи, первые дни мучительно раздражавший нос и вызывавший бешеное слюнотечение, постепенно теряет свою привлекательность. На пятый день я его не чувствую. На шестой день появляется седой полковник, начальник спецобъекта. Уговоры. Угрозы. Просьбы. Я твёрд, как камень. Я вяло танцую вокруг стола, заваленного яствами.

На шестой день вечером входит дежурный надзиратель, опускает койку и тычет в неё пальцем. Не понимая, что он хочет, я осторожно сажусь. Внезапно врываются солдаты, опрокидывают меня навзничь и откуда-то взявшийся фельдшер вставляет мне в нос резиновую трубку и начинает вливать в желудок горячий наваристый мясной бульон. Всё происходит в один момент. Когда я вскакиваю, то чувствую, как мой пустой живот раздут и приятно согрет. Надзиратель бросил мне грубо:

— Голодовка кончена, понятно? Вы накормлены! Теперь голодать бесполезно: лучше садитесь и ешьте. Понятно? А?

Говорю — понятно или нет? Кушайте! Иначе будем кормить через нос три раза в день столько дней, сколько нужно, чтобы показать вам бесполезность такого номера! Вам это не понравится очень скоро.

Они убирают все лишние яства и оставляют скудный ужин. Когда все ушли, я присел к столу и с аппетитом поел. Голодовкой я не добился цели — клочка бумаги и карандаша.

Но если она не принесла прямых результатов, то дала косвенные: я получил очень ценные сведения о приёмах тюремного начальства — сроках допускаемого воздержания от пищи, о технике усиленного надзора, внезапных переходах от уговоров к угрозам. Обдумав все подробности, я установил очень важный факт: после объявления голодовки заключённого не обыскивают. А это меняло дело, то есть облегчало борьбу: ведь не даром же я бывший разведчик! Глаз у меня намётанный, острый — разведчик должен быстро находить щели в крепостных сооружениях противника!

И я поставил себя на диету, откладывая в день по ломтику хлеба и кусочку сахара. Хлеб я нарезал рукояткой ложки и осторожно сушил в старой шапке так, чтобы надзиратель не увидел в глазок. Кусочек сахара оставлял в кармане. Задача сводилась к тому, чтобы накопить восемнадцать сухарей и восемнадцать кусочков сахара. Затем объявить голодовку и потихоньку от наблюдателя три раза в день принимать пищу, по сухарю и кусочку сахара, в течение шести дней, а затем до принудительного переходить на нормальное питание и сразу же начинать копить тайный запас пищи для следующей голодовки.

Ну-с, в грязной шапке аккуратно сложено восемнадцать сухарей, в карманах мусолятся восемнадцать кусков сахара.

Всё готово. В бой!

Утром я становлюсь спиной к стене прямо под замёрзшим оконцем и стою неподвижно, когда из форточки протягиваются руки с хлебом, сахаром и чаем.

Снова всё то же — за дверью торопливые шаги, громкий шёпот. ЧП! Глазок больше не закрывается: я взят под усиленное наблюдение. Вот раскрывается дверь. Они. Сладкие слова с усилием выдавливаются из хриплых глоток. На грубых лицах умильное выражение, долженствующее изображать участие и доброту. Ладно, всё это уже известно. А вот когда дверь на секунду приходит в движение во время ухода из камеры уговаривателей, и надзиратель вынужден опустить щиток на глазке, я мгновенно сую в рот сахар и хлеб и с невинным видом начинаю топтаться и дуть на пальцы.