Изменить стиль страницы

— Ну вот мы и опять вместе… Как раньше… Как в Праге и Париже… Милый… Милый…

Я потрогал ее лоб. Он был горяч и сух.

— У тебя высокая температура, Иола.

— Все равно. Наверно, тридцать восемь с хвостиком. Все это чепуха. — Она мучительно долго кашляла и потом выплюнула в платок кровь. — Не обращай на это внимание, милый. Это только нелепая иллюзия жизни. Главное, что и настоящая у нас есть. Здесь. — Пугало указало себе на голову. — Она всегда с нами. Ее никто у нас не отнимет, даже они. Вот, смотри.

Она торопливо стала выкладывать из кошелки пачки самых дорогих сигарет и флакончики духов.

— Что это?

— Им. Пусть нас подержат подольше. Скорей отдай! Ну! Скорей же! И давай вспомним старое время… Помечтаем… Ладно? Кстати, не называй меня Иолантой, милый! Из трех данных мне при крещении имен оно всегда всеми забывалось… Спросил бы ты у брата — он, наверное, и не помнит, что за мной оно числится по церковной книге… Ты любил его как символ нашей тогдашней жизни. Но Иоланта умерла вместе с Изольдой. Ведь она была жительницей красивых гор и блестящих городов… Их не стало, и ее нет… А Милена умерла, когда нас сняли с работы в ИНО: ведь это имя было и моей служебной кличкой… Мы больше не разведчики, и Милены тоже нет… Зови меня Марией, как звали девушку, которая работала когда-то в пражском торгпредстве!

Она торопливо захлебывалась словами, задыхалась, кашляла, вытирала рот окровавленным платком и быстро, быстро говорила снова. Я молчал. Мы сидели рядом, и под складками старой юбки я видел острые углы ее колен и неестественные линии бедер, похожих на палки. Заметив мой взгляд, она улыбнулась.

— Узнаешь? Этот костюм я заказала в Париже, у Ворта на улице Мира! — Пугало страшно подмигнуло мне и, сжав обеими руками впалую грудь, сипло рассмеялось. Потом шепотом игриво добавило: Когда я была графиней Роной Эстергази! Но что же ты молчишь?

Я сидел, не смея шевельнуться. Боль, первоначально пронзившая меня, постепенно сменилась стыдом — я испытывал жгучий стыд за себя, за свое здоровье, за свое круглое колено, к которому прижималось ее колено, похожее на костлявый кулак. Я сгорал от стыда и не мог говорить. Только смотрел и смотрел на то, что осталось…

Проходили минуты и часы. Я сидел на скамье, опершись на нее обеими руками, чтобы не упасть. Она что-то говорила и много кашляла. Часто и подолгу переводила дыхание, полным ртом хватая воздух, как рыба, вынутая из воды. Я не мог вынести ее взгляда, выражающего, вероятно, любовь: это было выше человеческих сил… Любящее пугало — это страшно.

— Я умираю, милый, и приехала проститься. Как хорошо все удалось, правда? Вот мы сидим вместе, как раньше. Чем это не Давос? Ведь он должен быть внутри нас, не так ли, он — это мы сами, иначе его вообще нет: тот курортный городок в Швейцарии сам по себе нам не нужен. Ты понял мою мысль? Скажи же мне что-нибудь приятное! Будь весел, как я!

И я говорил что-то, потому что человек не может сгореть от стыда и от муки, все это только пустые слова, — чтобы сгореть, человеку нужен костер, а я сидел в задней комнатушке вахты штабного лагпункта Мариинского отделения Сиблага, и моя розовая холодная и сильная рука лежала в горячих костлявых пальцах страшного и жалкого скелета.

— Ты вспоминаешь иногда Изольду и все что было? Вспоминай! Это наша молодость! Лучшее, что у нас есть. — Она засмеялась, и я содрогнулся. Плохо, когда скелет смеется.

Смеющееся пугало — плохое зрелище. — Пепик недавно рассказывал, как он вместе с Эрикой вез тебя из Рима в Берлин! Ты изображал сумасшедшего лорда и сидел, высунувши накрашенный нос из-под пледа! Ха-ха-ха!

Она долго кашляла, потом вдруг сказала:

— Мы жили, как птицы!

Всему бывает конец и пытке тоже. Вечером вернулись рабочие бригады и ударили на ужин. Мы вышли из вахты в лагерь. Она остановилась перед калиткой.

— Фамилия? Имя? Отчество? Год рождения? Место рождения? Место и время прописки?

Она с пустой кошелкой в руке улыбалась мне и отвечала на вопросы. Но когда тяжелый ржавый засов пополз назад и калитка вздрогнула, скрипнула и приотворилась и сквозь узкую щель я увидел другой мир — мир свободы, то пугало вдруг упустило кошелку на землю, обхватило меня руками и судорожно зарыдало.

— Я… ухожу… от тебя… навсегда…

Я сказал что-то и гладил ее волосы.

Прошла минута, другая.

Иван вышел из сторожки:

— Ладно, гражданочка, будя! Еще четыре свидания есть, слышь, говорю — четыре!

Он подошел и стал деликатно снимать ее руки с моих плеч. Объятия стали крепче. Иван решительно ухватил обе горячие руки и стал отдирать их с меня. Но ничего нельзя было сделать: откуда только в умирающей взялась эта сверхчеловеческая сила… От любви? От отчаяния? Я говорил что-то. Пытался успокоить. И не мог — не было сил: я едва держался на ногах. Тогда Иван дернул ее за плечи, не удержал, и она повалилась на спину. Закашлялась. И сразу же изо рта хлынула кровь и поползла с лица в дорожную пыль и грязь.

Тут силы, наконец, вернулись ко мне. Безумное отчаяние меня охватило. Я бросился на Ивана и стал бить его кулаками по лицу. Душить за горло. Рвать на нем гимнастерку. Мой палец попал ему в рот и надорвал щеку. Я разбил ему нос и губы, и кровь ручьем потекла по его груди и мазала мои руки. Потом стрелки унесли упавшую за зону. Иван сменился и ушел мыться. Я зашагал к себе в барак.

«Ну, все кончено. Теперь мне несдобровать. Все равно».

И действительно: сейчас же послышались крики самоохранников и рассыльных:

— Где доктор? Его срочно требуют в Оперчекистскую часть. Скорее! Сам начальник отдела из Новосибирска ждет!

Я умылся и поплелся на расправу. Мне не было страшно. Я видел еще перед собой улыбающееся пугало, бывшее когда-то Иолантой и моей женой. «К чему же были все эти неимоверные жертвы? — думал я. — Ради чего мы так смело шли на бой? Что это — несправедливость или возмездие? Столько принято и причинено мук, и вот теперь — пустота. Все чепуха…»

В коридоре я еще издали услышал истошный крик, будто в кабинете начальника рожала женщина.

— Ой, скорей! Ой! Ой! Скорей!

Толстый начальник держится обеими руками за ухо, плачет и стонет.

— Мы ехали на машине… Ой! Ой! Скорей, доктор! Из Новосибирска. Ой! Ой! Гнали вовсю: немцы начали… Ой! Ой! Скорей! Войну против нас! Ой! Какого-то жучка… Ой! Воздухом вогнало мне в ухо! Ой, не могу! Ой! Он бегает по барабанной перепонке! Скорее тащите его вон! Ой! У меня нервы… Ой!.. И война!

И как всегда во мне проснулась воля к жизни и обороне. Я мигом принес большой шприц, теплую воду, несколько ампул стерильного камфарного масла и тонкие, прямые и изогнутые щипцы. Вынуть жучка было легко, но я не спешил: как только жучок замирал, голос начальника становился строгим, а едва насекомое начинало царапать когтистыми ножками барабанную перепонку — начальник сразу размякал и добрел. Я рассказал историю с дракой на вахте и попросил снисхождения. Несколько раз Иван, в клочья разодравший себе всю одежду и измазавшись кровью до пят, порывался войти с докладом, но я щекотал пинцетом жука, и он пускался в бешеный круговой бег по перепонке, как рысак на цирковой арене.

— Товарищ начальник, я…

— Пошел, дурак! Ой-ой-ой!

— Я… Он меня…

— Закрой к чертям дверь! Ой!

Когда я вынул жучка и начальник, томно закрыв глаза, отдыхал в кресле, был вызван дежурный надзиратель, и дремотным голосом начальник изрек приговор:

— Пятнадцать карцера.

Я дешево отделался: меня спасла от суда начавшаяся война. Начальнику в этот день было не до меня.

Со стороны вахты и города лагерь огражден высоким забором, но с двух других сторон тянулось ограждение из ржавой колючей проволоки. Позади него виднелись кусты и поле. Из окошка карцера я два дня видел далеко-далеко, за проволокой среди кустов, высокую неподвижную фигуру. Она держалась рукой за березку и, не сводя глаз, смотрела в лагерь. На третьи сутки фигура исчезла.

Больше я никогда жены не видел.