Изменить стиль страницы

— Я посылаю это не только для тебя, но и для себя. Иначе не могу жить.

А в июне сорок первого года она приехала на свидание смертельно больной. Проститься перед смертью.

К вечеру двадцать первого июня сорок первого года со штабного лагерного пункта Мариинского отделения Сиблага должен был уходить этап. Это было обычным делом — на то и существует штабной лагпункт, чтобы принимать и отправлять этапы, и этап шел самый обычный — человек двести отдохнувших мужчин, получивших на медицинской комиссии первую категорию («тяжелый труд») и теперь направлявшихся из легкого сельскохозяйственного лагеря куда-то на восток, на рудники и шахты.

Как обычно, начальство с каждым рабочим этапом отправляет и несколько урок, особенно надоевших бесчинствами, грабежами и убийствами. Так случилось и в этот вечер: отправляемые рабочие уже выстроились с вещевыми мешками у ворот, как вдруг несколько самоохранников во главе с нарядчиком ворвались в блатной барак и стали выволакивать несколько назначенных в. отъезд бандитов. Законный или честный вор, то есть бандит, живущий по-воровскому закону, вещей не имеет и, засунув руки в карманы, равнодушно идет к воротам — у него в каждом лагере друзья, все лагеря и тюрьмы для него — родной дом. Но среди отправляемых урок оказался молодой парень, только что сошедшийся с красивой девкой из блатнячек, и уходить от нее ему не захотелось. А для того чтобы остаться, у честняги всегда имеется испытанный прием. Парень бегом пустился к кухне, схватил топор, которым инвалиды колют дрова на лучины для растопки печей, и понесся в амбулаторию, где я вместе с фельдшером, поволжским немцем Карлом Ганом, вел прием.

— Дохтор, у мине обратно чтой-то болить в животе. Болезнь заразная и может скакнуть тебе на голову. Клади мине в больницу! И чтоб сей минут было направление, понял? Я обратно иду в этап!

Законный вор наклонился ко мне через стол, распахнул телогрейку и показал засунутый за пояс топор.

— Сейчас. Подожди минуту.

Я спокойно встал, не спеша шагнул к шкафчику с лекарствами и вдруг схватил прислоненный к стене лом: он стоял в углу и не бросался в глаза.

— Давай отсюда, падло, — зарычал я и угрожающе перекинул лом на руку острием вперед. — Катись!

Медлительный Карл между тем обмакнул перо в чернила, аккуратно поставил очередной номер на следующей графе амбулаторного журнала и вежливо спросил:

— Как фаш фамилий, имя, ошество?

— Вот так! — ответил честный вор и ударил его топором по лбу так, что череп до шеи раскололся на две половины, которые отогнулись к плечам. Секунду Карл испуганно смотрел на убийцу, разом с двух половин головы, потом рухнул под стол. А урка, довольный удачей, рысью понесся к этапу, где его нетерпеливо ждало начальство:

— Я остаюсь, начальники! — еще издали радостно закричал он. — Сейчас в амбулатории я сделал лекпома!

У него была вечная десятка: срок добавлялся до десяти лет за каждое новое преступление, а последнее имело место месяца два тому назад, так что Карлуша обошелся законнику дешево. Но мне — нет: Ган был славным парнем, у него остались жена и ребенок, и отбыл он три года срока за кражу дров из больницы, в которой работал. С горечью оформлял я тело для приема в морг, с горечью плелся в свою кабинку. Сел на койку и долго смотрел на медицинскую книгу, часа два тому назад открытую Карлом: педантичный немец не забыл обернуть ее в чистенькую газету, а на недочитанной странице сделал чуть заметную отметку ногтем. Срок у него уже кончался, и он усиленно работал над собой, учился.

«Все чепуха… Все чепуха… Это фронт, на котором приходится ежедневно с утра выходить в атаку — без цели, без идеи, без смысла…»

После отбоя дневальный заключенного коменданта вызвал меня к нему. Вацек Сташевский на воле командовал дивизией и сидел за то, что в пьяном виде на повышенной скорости вел машину и тяжело изувечил прохожего. Он ожидал, что его скоро амнистируют, — такие слухи ходили в штабе. А пока внешне держал лагпункт в образцовом порядке, потому что здесь помещалось человек двести полек и поляков, сливки польского помещичьего и буржуазного общества, тщательно сцеженные при разделе Польши с Гитлером и теперь сидевшие в заключении без вины, без суда и без срока. Начальство дало указание Вацеку и мне относиться к ним особенно внимательно. Он г оворил с ними по-польски, я — по-французски; поляки вязали варежки или работали в художественной мастерской, точнее — ничего не делали.

Ночь была очень лунная и теплая. Июнь в этих местах Сибири самый приятный месяц. Я подошел к пристроенному к стене барака домику из свежих веток — там спал бывший комдив, страдавший на нервной почве частыми сердечными приступами и удушьем.

— Ну, как — опять сердце? — негромко спросил я, войдя с освещенного луной двора в непроглядную темень зеленой хатки. Ответа не последовало. Я пощупал койку рукой — никого. «Значит, опять вызвали куда-то. Оттого и приступы. Сердце требует спокойного сна». Я положил шприц и коробку с медикаментами на стол и задумался, глядя в пылающую голубизну открытой двери. «Все чепуха… Все чепуха…» — повторял я, потому что не мог сбросить с себя угнетающую тяжесть зрелища смерти Карла… Вдруг контур женской фигуры четко вырос на голубом фоне беленой стены следующего барака.

«Вацку! Муй кожаный!

Я не успел узнать вошедшую. Но вежливо поднялся ей навстречу, чтобы сказать, что пана коменданта нет и что он сейчас же… Однако две руки уже обвились вокруг моей шеи, и ее губы не дали мне говорить.

— Я те кожам… Я те кожам…

Незнакомка, дрожа от возбуждения, властно влекла меня к ложу из свежиж листьев. Вацек отпустил себе золотистую бородку, как он говорил, в мою честь. Но ни ростом, ни фигурой мы не пожодили друг на друга. Однако молодой пани было некогда разбираться в тонкостяж: это был взрыв страсти, рожденный отчаянием, как у человека, не имеющего завтрашнего дня — любовь у двери морга.

Когда все было кончено и мы, тяжело дыша, молча стояли в темноте друг против друга, послышались быстрые шаги и блеснул качающийся свет фонаря.

— Доктор, вы здесь? Простите, что задержал. — Вацек вбежал и остановился. — Гм… Приятная встреча, пани Ванда! Что вам угодно?

Ванда Рембовская числилась первой красавицей среди многочисленныж красивыж и жорошенькиж полек. Такая гордая, недоступная… Так вот оно что… Мы удивленно переглянулись. Пани Ванда гордо подняла одну бровь и отвернулась, пожав плечами.

«Все равно… Все чепужа…» — думал я, закуривая закрутку на пути в свой барак. Уже светало. «Какая нелепая иллюзия жизни!»

А наутро, сразу после развода, меня вызвали на важту и объявили, что ко мне приежала из Москвы жена и что за жоро-шую работу командование премировало меня пятью трежча-совыми свиданиями. Они должны происжодить здесь же, на вахте, в задней комнатушке, на широкой и длинной скамье, где отдыжали стрелки. Знакомый молодой стрелок Иван доверительно прошептал:

— Ты не тушуйся, доктор, мы тоже люди: с бабой твоей делай здеся что хошь. Никто не заглянет. А насчет трех часов — так это форма, понятно? Сидите до ужина. Здеся я хозяин! Ты уже позавтракал? Ну, и все. Обед принесешь сюда, покушаете у двох. Иди садись. Жди свою бабу.

Я сел. Ждал без мыслей, без ощущения времени. Меня как будто бы не было.

Потом услышал знакомый дрожащий голос, называвший Фамилию, имя, отчество, год и место рождения, место прописки. Я сидел совершенно неподвижно — не мог встать, был не в силах сказать хоть слово. Затем вошла она.

Через год в лагерях начался голод и тысячи людей умирали у меня на глазах от истощения. Я привык к бесполым оборванным фигурам, напоминавшим пугало на полях — ни мужчины, ни женщины, больше того — даже не люди, просто скелеты, обтянутые кожей и обвешанные тряпьем. С потухшими нездешними глазами. Даже не живые мертвецы. Скорее — привидения.

Теперь ко мне, странно вдруг приросшему к скамье, вошла молодая женщина необычайной худобы: на черепе с ввалившимися щеками и острым трупным носом ярко блестели огромные глаза, неестественно алел лихорадочный румянец, и дыбились растрепанные волосы. Это была безобразная голова умирающей, и я сидел, потерявшись от ужаса. Из поношенного жакета торчала неестественно длинная шея и две похожие на палки руки. На мгновение, открыв мне широкие объятия, умирающая развела руки, и я увидел пугало, обыкновенное садовое пугало, но страшное, потому что живое, раскрашенное румянцем и улыбающееся. Блестя огромными глазами, пугало сквозь кашель и сиплое дыхание громко хрипело: