Изменить стиль страницы

— Анечка нас не забудет! — возразил Севочка.

— Жизнь заставит забыть. Наша честь не позволит нам назойливо напоминать о себе. Засов на калитке — это наш ЗАГС: он заключает и расторгает наши браки. Задвинулся — и всему крышка!

Но крышки не получилось. Анечка писала недлинные и не особенно горячие письма. По-деловому сообщала, что была в Москве и получила там назначение на один завод в Сибири, какой — не написала. Это нам показалось странным и подозрительным.

— Иванова работает в Славгороде на военном заводе. Инженером. Устроилась хорошо, — сказал мне опер, капитан Еремеев, когда я однажды закончил проверку иностранной почты и попросил его вызвать конвой. — О ней не беспокойтесь!

Это была сенсация: бывшая заключённая — и на военном заводе!

Затем последовало новое известие, которое переполошило лагерь. Анечка извещала без всяких объяснений, что в двадцатых числах октября меня вызовут в Москву на пересмотр дела и на освобождение. Все раскрыли рты…

А 23 октября меня вызвали в штаб: в Мариинск прибыл из Москвы спецконвой (офицер с солдатами) лично за мной. Внезапные сильные морозы на три дня задержали отправку.

— Вот так наша Анечка! — торжествующе сказал Сева и крепко обнял меня. — Другого и быть не могло!

Когда меня увели на Мариинскую пересылку, Анечка ещё долго переписывалась со своими сусловскими друзьями, а некоторым прислала продуктовые посылки. Её письма всегда были тёплыми, вселяющими веру в будущее. Они ходили по рукам, и каждый читал, держась рукой за сердце и облизывая внезапно пересохшие губы, тихо повторял:

— Анечка есть Анечка! Натуральная молодчица!

Вскоре после освобождения Анечки произошло неожиданное событие. В амбулаторию явился нарядчик Мельник и вежливо, но твердо предложил Тамаре Рачковой перейти из кабинки в женский барак. Это был гром среди ясного неба.

— Вы с ума сошли! Я?! Перейти в барак?! Чепуха! — отрезала Тамара. — Я никуда не пойду!

— Пойдёте, — ответил Мельник и заковылял прочь. Он хромал после аварии на сторожевом катере. Взамен сейчас же пришёл Плотников.

— Рачкова, в два счёта переходите в барак.

— Не пойду. — И, нарушая правила конспирации, вдруг выпалила. — Ведите меня в Оперчекчасть!

Еле сдерживая злорадные улыбки, мы молча стояли, ожидая, чем кончится эта сцена. Она кончилась быстро.

— Самоохранник, перетащи вещи Рачковой в женбарак! Живо! А в Оперчекчасти вам делать нечего, заключённая.

— Я… — Тамара задохнулась от возмущения. — Я…

Но Плотников прищурился, искоса подмигнул мне и Севочке и ушёл. Девять лет спустя, в Москве, Анечка рассказала, что после выхода за ворота она зашла к Еремееву проститься и сообщила ему, что Тамара давно раскрыта заключёнными и окружена стеной недоверия и ненависти.

Несколько недель Тамара, униженная, оскорблённая, вдруг потерявшая всю былую власть, приходила на работу из женского барака. Повар перестал давать ей незаконные порции больничного питания, зав баней выгнал из раздевалки, каптёр отобрал незаконно выданные сапоги: это было падение тирана. Зона вздохнула с облегчением.

Позднее явилась новая заведующая амбулаторией, а Тамару отправили на третий лагпункт. Возчик, цыган Иван, передал тамошним контрикам нашу записку: «Рачкова — сексот и гадина. Будьте осторожны». Обратным рейсом Иван привёз старую еврейку очень благообразной внешности и тоже бывшую супругу секретаря обкома. При ней с Иваном пришёл ответ: «Получили вашу гадину, посылаем нашу. Не верьте ей ни слова». Новая осведомительница стала работать в обстановке вежливого недоверия и не сумела пустить корней в нашей среде. Второй царицы Тамары из неё не получилось. Рач-кову и некоторых других обитательниц сусловского женбарака Анечка и я видели в Москве, но об этом скажу в своё время.

Миллионеры, лейтенант госбезопасности Бульский и жулик Греков, надо полагать, тихо доживают сытые дни — советская земля для них всегда стлалась пухом!

Тэру Таирову я не встречал и о её судьбе ничего не знаю.

После отъезда Тамары Рачковой амбулаторией стала заведовать вольная медсестра, только что окончившая Ростовский медицинский техникум, молоденькая и симпатичная девушка, на людях — гражданка начальница или Мария Тимофеевна, наедине — просто Маруся. Она начала жить с Севочкой. Жили они хорошо. Маруся говорила, что в зоне она отдыхает от жизни. Как видно, на воле ей жилось несладко. Потом сексоты их выследили и Севочку отправили на штрафной, где он и умер, а Марусю — на другой лагпункт, где она стала жить с заключённым каптёром. Потом её опять выследили и выгнали из лагерной системы, как Анечку Семичастную, а с каптёром я встретился в Озерлаге (в Тайшет меня направили из Москвы как бывшего сиблаговца).

— Славная была девушка, — шептал каптёр, глядя в пространство. — Таких здесь не держат: доверия она у начальства не заслужила!

Николая Кузнецова после моего отъезда увезли на пересмотр, и он исчез из Сиблага; Малышку, его жену, перетащили в Тайшет.

Дима Бертельс сейчас живёт в Ленинграде. Он врач и, я уверен, хороший врач.

Бориса Григорьева взяли в этап, мы встречались в Москве, и его историю я расскажу позднее.

Андреев с каждым днём становился всё мрачнее. Мухина освободилась, но продолжала ради него работать всё в том же детдоме, и от неё он первый получил известие, что в начале следующего сорок восьмого года все контрики из Сиблага переводятся куда-то на восток, где будут содержаться на каторжных условиях, значит без женщин и под усиленной охраной. В Озерлаге я встретил множество сиблаговских знакомых и друзей, но Андреева и Мухину не видал; да ей и не было смысла переводиться в Тайшет.

Бывшую заключённую врача З.Н. Носову перевели в Ма-риинск. Ей я доверил первые экземпляры моих записок и все рисунки — целую кипу, но Носова не выдержала жизненных испытаний, стала наркоманом и исчезла с моего горизонта вместе с рисунками и тетрадями. В части рисунков это невосполнимая потеря. Хорошо, что хоть моя верная Анечка спасла вторые неполные экземпляры записок!

Щеглова пристегнули к этапу для счёта — у ворот заболел один этапник, а он как раз проходил мимо — шёл в кухню за чаем. Больше я его не видел. Такова судьба заключённого.

Б.В. Майстраха в 1947 году взяли в этап куда-то на север, как раз накануне окончания его срока — это была манера властей в принудительном порядке заселять особо безлюдные районы. Мы встретились в Москве, и его историю я доскажу в своё время.

Г.Д. Абашидзе ещё в 1945 году умер в полном сознании, твердо и спокойно. За час до смерти он успел прошептать мне:

— Помните, сталинщине будет конец! Время идёт, и враги партии и народа погибнут. Не сомневайтесь в этом. Никогда. Слышите? Никогда!

Честь твоей памяти, дорогой друг!

Анечку Семичастную и полковника Устинченко я встретил в Москве. Это была знаменательная встреча! Но о ней позднее.

М.С. Островского я несколько раньше отправил из барака в больницу сильно ослабевшего, при явлениях общей интоксикации: у него начался сепсис, вызванный карбункулом на фоне резкого истощения. Он оставался твердым, спокойным и милым, как всегда. Потом стал временно терять сознание. Когда приходил в себя, на вопрос: «Как себя чувствуете?» — отвечал в шутку:

— Как комиссар из Первой Конной.

Иногда улыбался, подмигивал и чуть слышно добавлял: — Даешь свободу!

Перед смертью успел произнести имя жены: Лидия. И всё.

Я отказался его вскрывать — это казалось надругательство. Его увезли на телеге в горе голых распоротых трупов, обвязанных одной толстой верёвкой, и свалили в ров, наполненный водой — земля здесь сырая. Кусочек моей души был похоронен с ним в этой яме, потом засыпанной так искусно, чтобы не осталось и следов: в штабе хранилась лишь карта с обозначением места братской могилы.

«Живём мы с Эрной по плану, доктор, и живём складно и ладно, — писал мне из Свердловска Федька-Шрам. — Часто всех вас вспоминаем и желаем такого окончания жизни, которое посчастливилось добыть нам — лучшего мы сами обратно не представляем: будьте счастливы, как мы!» Эрна подписывалась по-немецки: «Эрна Счастливая».