Изменить стиль страницы

В жизни я немало видел патриотов и патриоток. Но, думая о них, я всегда с невольной улыбкой и теплой благодарностью вспоминаю рыжую длинноносую еврейку из Одессы, мадам Розу Лейзер: в ее публичном доме на втором этаже находился пустой зал, и в нем она позволяла спать на полу безработным русским морякам. Достаточно было моряку сказать Розе, что он русский, и кров на ночь ему обеспечен! А полиция ночью на Тартуш заходить не решалась…

«Фарнаиба» ходила в Александрию и дальше, через Красное море, — до Джибути. Дело было летом, Красное море — это почти полюс жары на земле, работа угольщика — подавать уголь к топкам — тяжелейшая на море. Выбравшись их физического ада, я осел в ад другого сорта. Я был уже тогда психически болен, и мне все представлялось как пляска в огненном зловонном тумане: я понимал, что падаю в пропасть.

От скуки и голода матросы ножами проковыряли в полу дыры в каждую кабинку и сверху наблюдали за ходом дела внизу. Женщина в маленькой кабинке садилась поперек кровати и голыми ногами упиралась в дверные боковины; поэтому входивший мужчина не мог заблудиться. Когда по движениям его затылка наблюдающие сверху решали, что любовный накал достиг апогея, посетителю по очереди мочились на голову. Заплатив деньги, он не мог остановиться, но затем бежал искать лестницу наверх. Его уже ждали и с грохотом спускали вниз головой. Да так, что дом ходил ходуном, и мадам Роза кричала, что ей навсегда испорчен гешефт.

Днем женщины чинили нам куртки и штопали носки. Затерявшись в этом аду, я незаметно умер бы с голода, если бы иногда, на день-два, не подворачивалась работа. Ее я получал на бирже труда, нагло выдавая себя за специалиста, который в данный момент требовался. На работе ел за десятерых и воровал еду, потом меня выгоняли, и, раздувшись от переедания, я брел к мадам Розе отлеживаться и переваривать добычу.

Я работал штукатуром у Вертинского на оформлении его кабаре, стоял у плиты поваром во французском ресторане Дорэ (я выдал себя за повара русского великого князя) и даже один раз «ремонтировал» огромные грузовики на английской базе: там платили по субботам и хорошо кормили всю неделю. Я разобрал мотор, вычистил части и, не умея собрать, сложил всю мелочь в цилиндры, но дотянуть до получки не смог. За половину лиры в день отбивал ракушки в доке и там же пожирал шашлык из собачьего мяса. Чуть не поступил во французский Иностранный легион. Сашка Великий — мой товарищ по анапской гимназии — несколько раз записывался и получал одеяло и шинель, продавал их на толкучке за мечетью Меджидие и, к моей зависти, жил неплохо. Но потом французы нашли дыру в изгороди из колючей проволоки, через которую он выбирался с добычей. Сашка полез в другом месте, но напоролся на охрану, и сенегальский стрелок всадил ему штык в спину. Легионера из меня не получилось…

— Знаешь, деточка, я повторяю: от твоего рассказа у меня уже закружилась голова, — сказала Анечка. — Это черт знает что такое.

— Сейчас все кончится, — успокоил я. — Подожди еще немного.

— Однажды я выполз на Галату в поисках работы и натолкнулся на трех прилично одетых молодых людей, шедших с двумя скромными миловидными девушками. Я угрюмо шарахнулся в сторону, но один из молодых людей закричал:

— Боже, ты, Димка? И в таком виде? Познакомься — княжна Нина Чавчавадзе и графиня Елена Толстая, а это — гардемарины Долгов и Автократов!

Говоривший был друг моего детства, Гришка Георгиев, петербургский гардемарин.

— Что ты делаешь?

— Ничего.

— Вижу. Поступай к нам!

— Куда?

— В колледж!

Я был принят на следующий день. Чистить меня и мыть поручили пожилым женщинам-прислужницам. Из объятий мадам Розы Лейзер волею судьбы я попал в объятия княгини Долгорукой, княгини Трубецкой и княгини Чавчавадзе.

— Ну вот, это здорово! Наконец-то! — улыбнулась Анечка и пожала мне руку.

Я был принят в последний, выпускной класс.

Учиться оказалось настолько легко, что я даже не запомнил классных комнат, хотя окончил колледж на одни «отлично»: да, старая русская гимназия давала ученикам хорошую подготовку.

Вместо парт мы сидели по трое за длинными столиками. Моими соседями оказались пухлый надменный барон Клодт фон Юргенау и беленькое воздушное существо — граф фон дер Пален. Я их подавлял своей живостью, образованностью и жизненным опытом, к тому же меня вечно ставили им в пример, и рисовал я не хуже Клодта. Поэтому оба злились, боялись меня как огня и полностью со мной рассчитались, когда несколько месяцев спустя у меня начался тяжелейший психоз и я стал беззащитным, как тумба. Много позднее с графом мы встретились в Конго, и я его описал в повести «Цепи и нити».

Зима пролетела быстро, и я помню только осенние теплые дни и наши обеды во дворе. Здание было расположено на крутом склоне, и двор представлял собою несколько террас, обсаженных тенистыми фиговыми и айвовыми деревьями. Террасы посредине сообщались каменной лестницей, по обеим сторонам которой стояли накрытые белыми, сильно накрахмаленными скатертями, хорошо сервированные столы.

Выбежав из спальных или классных комнат, мы гурьбой скакали вверх и с шумом рассаживались за столами. Потом воцарялось чинное молчание. За нашими спинами становились три подавальщицы, названные выше княгини. Все в ожидании смотрели вниз. Тогда из двери появлялись два помощника повара в белых высоких колпаках, белых кителях и серых, в клеточку, брючках, с салфетками и разливными ложками в руках. Они вдвоем тащили огромную кастрюлю, потом другую, третью, четвертую.

Оба повара были остзейскими баронами — Левис оф Менар и Багге оф Боо. Бароны, пыхтя и чертыхаясь, тащили одну кастрюлю за другой на середину террасы, лихо взмахивали ложками и начинали раздачу; княгини, пыхтя и тоже чертыхаясь, разносили тарелки.

Блюдо к завтраку всегда было одно и то же — запеченная с яйцами консервированная американская тушенка и рисовая каша на сгущенном молоке, политая сверху свежим вареньем из инжира, апельсинов и лимонов; к этому каждый получал большую кружку какао. Обеды и ужины выглядели соответствующе, то есть по-американски.

Пятна света и тени казались золотыми и голубыми, морской воздух был свеж и мягок, розовые молодые люди в белом вели себя подчеркнуто церемонно, и я сидел среди них, не веря, что совсем рядом, двумя улицами книзу и чуть влево, свирепо рычит Галата и хохочет Тартуш. Опустив глаза на накрахмаленную скатерть и лежащие на них мои розовые пальцы, я видел борт нашей шлюпки и синие от холода тонкие пальцы молодой матери и весло Кочи-татарина, дробящее ей кости… Ее глаза, полные любви и скорби… Ее улыбающийся рот, который вижу уже через синюю холодную воду… Я чувствовал, что прошлое цепко держит меня за шиворот и не хочет отпустить на свободу.

Но вначале я еще пытался сопротивляться.

Девушек поместили на втором этаже, и моя одноклассница, рыжая, конопатая и зеленоглазая баронесса Ловиза в полночь раздевалась донага и все верхнее и нижнее платье складывала под покрывало в форме человеческой фигуры, а сама из окна спускалась вниз, ко мне и Гришке. Она ловко ползла по стене, держась за крючковатые стволы и синие гроздья старого винограда, а в зубах у нее болтался шелковый платочек. Мы ее ожидали с маленькими фунтиками миндаля в жженом сахаре и сгорали от любви, страсти и нетерпения. Спустившись, Ловиза опускала платочек к рыжему пушку между ног и говорила шепотом: «Держите за кончики!» Лязгая зубами от ярости и ревности, мы, как два ощерившихся волка, глазами рвали друг друга на куски, но держали платочек, а она тем временем быстро щелкала миндаль.

Когда все было съедено, она по-английски говорила: «Спасибо, мальчики!» — брала кончик платка в зубы и лезла обратно вверх, легкая, тонкая и голубая, как ангел. Но даже в те мгновения, помимо воли, я уже видел ее — молодую мать, медленно уходившую под воду.

После окончания занятий нам выдали дипломы бакалавров и отправили в Эрен-киой, отдыхать на роскошную виллу турецкого генерала, сбежавшего к кемалистам. Мы лежали на паркетном полу в зале, стены которого были обтянуты голубым тисненым французским шелком. Вот тогда и случилось то, что было заложено во мне бабушкой Осой и матерью: скрытая психическая болезнь приняла явные формы. Я перестал говорить и двигаться и сидел, свесив голову на грудь. Все слышал и понимал, но не мог заставить себя двигаться и говорить. Внутри все разрывалось от нестерпимой боли. Бредовых представлений не было, но я очутился во власти одного навязчивого представления — молодой матери, которая подплывает к нашей перегруженной беженцами шлюпке, втискивает меж чужих ног своего ребенка и потом тонет у всех на глазах, счастливо улыбаясь и глядя на меня из-под воды лучезарными глазами.