Изменить стиль страницы

Женька швырнул ведро и кулаками раздробил на себе ледяную броню.

— Приготовить шлюпку!

Но шлюпка была рассчитана только на команду. Оба комиссара выхватили из карманов пистолеты.

— Я сам буду сажать людей! — крикнул Северский. — Женщины, вперед!

Четыре человека команды оставлялись на смерть. Но шлюпка покачивалась за осевшей в море кормой так зыбко, что прыгнуть в нее было непросто, а вокруг зловеще чернела вода. Началось замешательство. Каждый миг могла начаться стрельба — ведь оставленные умирать имели оружие.

— Я не могу двигаться! — застонала одна и, хрустя обледенелой одеждой, повалилась на палубу. — Боже, прими мою душу и отпусти грехи!

Северский нацелился нам в грудь:

— Поднять ее на руки!

Пока мы возились с упавшей и я смотрел себе под ноги, ожидая момента, когда вода хлынет через борт, над нашими головами вдруг неожиданно грянули веселая песня и пьяные крики:

— С Новым годом! С новым счастьем! Ура!

Это одесский портовый буксир отвез подарки команде маяка на Тендерской косе и теперь возвращался домой. Мы были и на этот раз спасены.

С буксира завели в трюм толстый шланг, машина дала полный ход. И наше судно на глазах всплыло из искрящегося льда и черной воды. Двумя швартовыми, заведенными под киль, коренастый буксир как бы обнял наше утлое суденышко и прижал его к своей богатырской груди.

В Одессе на ремонт ушел еще месяц. В феврале мы пришли в Севастополь. У меня началось воспаление легких, тяжелое, с глубокой потерей сознания. Лечения не было, в сильном жару я в кубрике как будто бы заснул, а когда открыл глаза, то увидел, что лежу на кровати в великолепной гостиной перед английским камином, где догорают обломки золоченых кресел. На камине стояли две фотографии — красавца бородатого капитана первого ранга и Женьки в матросской робе. Потом все выяснилось. Капитан Домбровский командовал броненосцем «Ростислав», поставленным на якорь как плавучая крепость. Он решил не эвакуироваться с белыми, а сдаться красным. Когда красноармейцы ворвались на палубу, он вышел им навстречу, но был заколот штыками раньше, чем успел произнести несколько предупредительных слов. Его вдова голодала и просила милостыню на замерших улицах. Бегая по городу в поисках врача, Женька натолкнулся на нее, узнал, она бросилась к нему как к спасителю. Дело в том, что Домбровские одно время жили на «Рионе», и по приказу вахтенного начальника Женька и я доставили их обоих на Графскую пристань с вещами.

— Могу ли я дать им на чай? — спросила у мужа Домбровская по-французски.

Но я взял под козырек и тоже по-французски ответил:

— Не беспокойтесь, мадам, мы оба дворяне.

Женька накормил еле живую женщину, достал себе ордер на реквизицию ее квартиры и тем обеспечил ей крышу над головой, перевез меня, наладил снабжение и мое пребывание у горящего камина и, между прочим, стал мужем молодой дамы.

Когда-то Домбровский на Балтийском флоте командовал миноносцем «Финнъ», и эту ленточку, висевшую на камине, я взял себе на память и позднее в Новороссийске носил ее на бескозырке, фотография осталась у меня до сих пор.

Я выздоровел как раз к моменту, когда «Преподобный Троцкий» был готов к уходу в Болгарию. Под охраной десятка матросов Северский принес маленький саквояж с драгоценностями.

На пристани выстроилось оцепление ЧК. В этот момент наши сердца не выдержали, и мы попросили списать нас на берег и отправить в Новороссийск. Нас не задержали: выдали документы, винтовки, новенькое флотское обмундирование, а Северский и Гейтле переоделись в нашу заграничную робу, перестали мыться и бриться и скоро слились с остальной командой.

Наши иностранные документы лежали у них в карманах.

Мы отправились в Керчь на перекладных по замерзшим пустыням, где из-под снега еще торчали обледенелые лошадиные и человеческие ноги. Это было невеселое путешествие. Лошадей мы получали от немцев-колонистов с помощью пистолетов. Перед Керчью было очень ветрено и морозно. Женька боялся, что я опять заболею, снял с себя бушлат и прикрыл им меня на повозке, а сам бежал рядом.

В Анапе я не застал мать — она работала писарем в станице Николаевской. Я взял ордер на реквизицию дома моей двоюродной бабушки; он был лучшим на Высоком берегу. Вышла на стук Ксения, ее дочь, московская пианистка. Она побледнела как мел, увидя матроса, и не сводила глаз с торчащего из кармана дула парабеллума. Только прочтя фамилию в ордере, пришла в себя.

Утром того же дня умерла бабушка. Женька разломал сарай и из досок сколотил ящик, в котором мы и потащили умершую на кладбище. Ящик был слишком велик, бабушка ерзала в нем и мешала нам идти. Обливаясь слезами, Ксения плелась сзади. Потом я сбегал за киркой, и мы выкопали могилу. Набожно спели морскую пиратскую песню «Четыре человека на гробе мертвеца, йо-хо-хо и бутылка рома!» Нагребли комья замерзшей земли, и все было готово.

— А крест? — робко спросила Ксения, рукавом утирая слезы: платочки у всех тогда перевелись.

Женька оглянулся, нашел подходящий крест, выкорчевал его и водрузил на бабушкину могилу. На кресте, помню, была надпись:

«Ваня Курочкин, 12 октября 1916 года — 2 января 1917 года. Спи, невинный младенец!»

Я сходил в станицу Николаевскую, но матери не нашел — она была в командировке: сельсоветчики собирали по станицам вещи и хлеб. Мы решили двинуться в Новороссийск и там устроиться. Но за час до отъезда Женька побагровел и стал заговариваться — у него началась пневмония. Я еле нашел извозчика.

День был тихий и сравнительно теплый. Мы тряслись в пролетке. Я держал Женьку за талию, а он из парабеллума стрелял в прохожих. В больнице он лежал рядом с известным русским моряком, Григорием Бутаковым, раненным в бою с французским эсминцем.

Пока Женька лечился, меня из Новороссийска назначили начальником Анапского маяка. Время было переходное, старые кадровые матросы были или перебиты в боях, или превратились в командиров, флот был засорен уголовниками и хулиганьем, которых тогда называли клешниками, потому что они в брюки книзу от колен вставляли клинья, чтобы получить раздувающиеся на ходу колокола.

Клешники не носили красных звездочек на фуражке и подчинялись приказу только по собственному желанию. Чтобы противопоставить себя анархиствующему сброду, настоящие матросы носили узкие брюки и фланельку навыпуск, то есть подражали старой царской форме, и старались носить на фуражках старорежимные ленточки, особенно с буквами і или ъ. Эти старые моряки узнавали друг друга по манере одеваться и помогали поддерживать дисциплину: в это трудное время они являлись опорой советской власти на флоте.

Моя команда едва меня не выбросила с верхней площадки маяка, я от этих пьяных хулиганов защищался только пистолетом и старался днем отсыпаться у тети, а ночью у зажженного фонаря стоял на вахте сам, заперев входную дверь и разложив на железном столике ручную гранату, пистолет и винтовку.

Подсвист ветра долгими ночными часами при свете фонаря я читал книги, взятые из библиотеки удравшего с белыми старорежимного смотрителя, или любовался красочными проспектами, привезенными им из Швейцарии. Любовался и думал: «Неужели это правда? Неужели такая жизнь и впрямь где-то есть на земле?» Я не знал, что в должное время я появлюсь именно в этих местах и буду ломать себе голову, почему они кажутся мне уже знакомыми.

Потом Женька выздоровел. Его назначили командиром быстроходного сторожевого катера-истребителя, меня зачислили в матросский сторожевой отряд, охранявший цементные заводы от набегов бело-зеленых, то есть прятавшихся в лесах банд из офицеров и казаков, не успевших уехать за границу и боявшихся ареста.

Я помню ослепительно голубые весенние ночи. С немецкой каской на голове я лежу в секрете на самой вершине горного гребня, с которой виден и голый кустарник на одной стороне, и спящий город на другой. Канатная дорога была взорвана, железные тросы обвисли, вагонетки валяются меж камней. Дальше внизу белеют стены и крыши заводов — пустых, темных, как будто бы мертвых. Еще дальше — город, голодный и пустой: ни одного огонька, ни одной движущейся точки. Мир как будто бы вымер, и остался только я один, спрятавшийся меж камней на гребне горы. Вдруг выстрел, гулкий, с отзвуками эха в горах, какие-то тени слева, меж кустов. Начинается перестрелка до утра.