Изменить стиль страницы

Но позвольте! Порядочная женщина пойдёт в лагерь к врагу, согласится ему отдаться.

Большего унижения и так быть не может! Для чего же ещё требовать, чтоб эта женщина простудилась!

Шарлатан! Положительно, шарлатан!

Джованна является, как гоголевская «гарниза проклятая» в «Ревизоре» — сверху плащ, внизу нет ничего.

Раздаётся выстрел, и Монну Ванну ранят в плечо.

Я начинаю думать, что этот Принцевалле не только шарлатан, но и дурак.

Как же он и распоряжения даже не дал:

— Придёт, мол, женщина. Так пропустите!

На аванпостах непременно палить будут во всякого, кто ночью подходит к лагерю. На то военная служба и устав.

Вершком правее или левее, — и Монны Ванны не было бы на свете.

Зачем же тогда было требовать, чтоб она приходила, чтоб она раздевалась?

Преглупый шарлатан!

У себя в шатре Принцевалле целует Монну Ванну в лоб.

Ну, скажите, разве же это не шарлатан из анекдота?

Кто ж заставляет человека раздеваться догола, чтоб поцеловать в лоб?

Монна Ванна ведёт такого благородного человека представить мужу.

Извините меня, но мне кажется, что Метерлинк издевается над публикой, рассказывая ей невероятный анекдот из дурацкого быта!

Во всей этой, поистине, глупой истории один Гвидо кажется мне правым.

Он не желает обниматься с Принцевалле.

— Возмутительно, — говорит публика, — оказать Принцевалле такой холодный приём!

Гвидо выставлен как отрицательный тип:

— Ах, он слишком низменно смотрит на вещи! Как можно во всём предполагать одно дурное!

Это когда его жену потребовали голой в лагерь?!

Тогда нельзя предполагать дурное?

Яго говорит Отелло:

— Ну, что же, если Дездемона и Кассио, раздевшись, лежали в постели?! Если и только?

— И только? — восклицает Отелло. — О, нет, поступать так значило бы искушать самого дьявола!

И всякий, на месте Отелло, воскликнул бы то же.

Кто же, действительно, поверит такому глупому анекдоту? Человеку сказали:

— Разденьтесь догола. Я вас поцелую в лоб!

И гнев, и ревность, и неверие Гвидо совершенно понятны, естественны, нормальны. Он кажется единственным нормальным человеком среди этих ненормальных людей, творящих необъяснимые глупости.

Я сказал бы, что Гвидо кажется мне даже умным человеком, если б у него не было преглупой привычки: говорить всё время самому, когда ему хочется услыхать что-нибудь от других.

Он мучится, он требует ответов, а потому говорит, говорит, говорит, никому не даёт сказать ни слова.

— Ответь мне! — кричит он и читает монолог, не давая никому вставить ни звука.

— Да отвечай же! — вопит он и закатывает новый монолог.

— Что ж ты молчишь?! Разве ты не видишь, как я мучусь! — хватается он за голову и, прежде чем кто-нибудь успеет раскрыть рот, начинает третий монолог, ещё длиннее прежних.

Странный и глупый способ что-нибудь узнать!

— Ах, — возразят мне на всё это, — но ведь это же поэзия! Это же романтизм!

Но позвольте, разве поэзия и романтизм должны быть глупы и невероятны?

А «Монна Ванна»— это невероятный анекдот из быта изумительно глупых людей.

Зеркало жизни

«Сцена — зеркало жизни».

Старый-старый афоризм.

Давно уже театром не интересовались так, как сейчас.

Кажется, только и интересуются, что театром. Куда ни придёте, — по третьему слову разговор о театре.

Скоро здороваться будут:

— А! Доброго здоровья! Как похаживаете в театр?

— Да благодарю вас! Слава Богу! Каждый день. Вы как?

— Да вот тут как-то два дня не был. А то каждый день!

— Ну, и слава Тебе, Господи! Очень рад!

В Петербурге восемь больших драматических театров, не считая маленьких, клубных, сцен.

В Москве, кажется, что ни улица, то в конце непременно театр.

В провинции, говорят, не запомнят таких хороших театральных дел.

«Театр — зеркало жизни».

Похорошело, что ли, так наше общество, или просто ему делать больше нечего, что оно только и делает, — смотрится в зеркало?

Для друга театра явление, конечно, отрадное.

Моралист может заметить:

— Взрослое общество могло бы и другое дело себе найти!

Мы берём факты такими, каковы они есть.

Общество смотрится в театр. Заглянем:

— Что за изображение?

Чем должна быть современная пьеса?

То есть пьеса, отвечающая современным литературным и сценическим требованиям публики.

Пьеса, которая представляла бы собою не только эффектное и занимательное зрелище, но и составляла бы событие в литературе и театре.

Заставляла бы о себе говорить самую интеллигентную часть интеллигентной публики.

— Скажите, что автор хотел сказать? — спрашивают после первого представления новой пьесы.

— Ей-Богу, не знаю.

— Какую мысль он проводит?

— Кажется, никакой мысли!

— Позвольте! Да что же есть в этой пьесе?

— Батюшка! А настроение?!

Пьеса «в четырёх актах и семи картинах» больше не существует. Есть пьеса «в четырёх туманах и восемнадцати настроениях».

— В ней интересны некоторые «зигзаги мысли»! — как пишут нынче в рецензиях.

Добрая старая комедия, где даже в заглавии ставилась подходящая пословица:

— Вот, мол, господа честные, какую мысль желаю я провести! Заранее знайте! Смысл басни сей таков.

Она умерла.

Публика расходится с очень модной пьесы г-на Плещеева «В своей роли».[40]

— Что же хотел сказать автор? Может кокотка идти на сцену? Не может?

— Ах, Боже мой! Ни то ни другое. Он просто дал настроение. Вы задумываетесь над участью «жрицы веселья». И жаль её, и что же, на самом деле, для неё можно сделать? Вот выход! И у вас в душе остаётся тяжёлое настроение. Вот это настроение и остаётся у вас от пьесы. «И так плохо и этак нехорошо».

Публика ищет настроения.

Критика говорит:

— Пьеса туманна, но в ней есть настроение.

Литераторам и артистам остаётся давать «настроение».

Настроение!

В Париже, на бульваре Клиши, есть знаменитый «кабачок смерти». Вы заходите туда, садитесь за гроб, перед вами зажигают тоненькую восковую свечечку, как перед покойником.

Вы смеётесь.

Как вдруг откуда-то из низа потянуло сыростью и холодом.

Словно могила раскрылась под ногами.

Ваша дама трусливо поджала ножки, побледнела, шепчет трясущимися губами:

— Уйдём отсюда!

Это — настроение:

В театре г-жи Яворской идут «Ночи безумные» гр. Л. Л. Толстого, «сына своего отца».[41]

Героя «охватывает» поцелуйное бешенство под влиянием благовонных ночей Неаполя.

И когда поднимается занавес, в зрительном зале пахнет курящимися «монашками»[42].

Это и есть благовоние итальянской ночи!

— Необходимо создать настроение, которое губит героя.

И зажигают десяток «монашек».

— Погибай!

Это, однако, оттого, что дела театра пока ещё не особенно блестящи.

При более блестящих делах «настроение» будет создаваться более могущественными средствами.

Под креслами в партере будут разложены раковины от устриц.

Чтоб пахло морем!

Скрытые в рампе тайные пульверизаторы будут «напоять» воздух духами Брокар и К°.[43]

Когда в пьесе говорят о вреде курения, капельдинеры тайно из рукава будут курить «Aguilas Imperiales», 115 рублей сотня, и наполнять воздух благоуханием сигар.

Какая гамма! Какой аккорд настроений!

Прежде в пьесах главным лицом был любовник, герой, фат, ingenue, grande coquette, драматическая героиня.

Теперь пишут:

— Особенно хорош был сверчок. Успех сверчка, трещавшего за печкой, рос с каждым актом.

Аркадий Счастливцев, который умел «скворцом свистать, сорокой прыгать», получал бы великолепнейший гонорар и два бенефиса.

вернуться

40

Пьеса A.A. Плещеева была поставлена в Театре Литературно-художественного общества в 1901 г.

вернуться

41

Пьеса Льва Львовича Толстого (1869–1945), сына Л.Н. Толстого, была поставлена в Новом театре в 1901 г.

вернуться

42

Курительная свечка приготовленная из угольного порошка со стираксом (Ветвистое дерево высотой до 15 метров с красно-коричневой корой, трехдольными листьями и белыми цветами. Выделения из-под коры называют стираксом. Застывая, он превращается в полутвердую зеленовато-коричневую массу со сладким бальзамовым ароматом.).

вернуться

43

Одна из крупнейших парфюмерных фирм России, учреждена в Москве в 1893 г.