Вдруг я имею в доме девятилетнего представителя партии! Да это так же приятно, как иметь в доме урода.
Политика, даже самая лучшая, неуместна в преподавании. Политика, это — такая приправа, которую нельзя класть во всякое кушанье.
Я требую, чтоб школа дала моему ребёнку три вещи: знание, любовь к знанию, уменье учиться и достигать знания.
Пусть он знает, хочет знать больше, умеет заниматься сам.
С знанием придёт и любовь.
Любовь, это — знание.
Только то, что мы знаем, нам близко. Только то, что нам близко, мы любим.
Чтобы полюбить какого-нибудь человека, надо узнать его. Когда вы знаете его, его мысли, его радости, его печали, его прошлое, понимаете причины каждого его поступка, — вы сочувствуете ему, вы жалеете уже о тех дурных чертах, которые просто возмутили бы вас, если б вы не знали, почему, откуда они явились, у вас является желание помочь этому человеку — вы любите его.
То же самое и с целым народом, со страной.
Узнайте, и вы полюбите.
Почему этнографы всегда в конце концов любят тот народ, который они изучали? Потому, что они вошли глубоко в его быт. Потому, что они его знают.
Пусть школа только даёт знание.
И когда мой сын будет знать Россию, знать её литературу, её историю, её быт, — он будет любить её.
А уж что он будет считать «ueber Alles», предоставьте позаботиться мне.
Он будет видеть свет там, где видел свет я. Когда я умру, он пойдёт туда же, куда шёл я. Моя душа пойдёт в его теле.
Одно знание, чистое знание, любовь к знанию, уменье добиваться знания пусть даёт школа. Всё остальное — дело семьи. Дело моё. Дайте мне самому заботиться о своей душе. Если я ребёнку не передам самого заветного, что есть в моей душе, — зачем я жил? Зачем он у меня родился?
Что такое ребёнок? Очень просто ответить.
Ребёнок, это — несчастье, которое надо как-нибудь поправить.
Я жил и знаю, что такое жизнь. Я знаю, что на минуту радости здесь годы несчастия. Хорошенькая планета, где у лучших и сильнейших умов является мысль:
«Позитивно только страдание. Счастье, это — отсутствие страдания!»
Почему я не ухожу отсюда? Я попал в скверное место и продолжаю в нём оставаться! Казалось бы, странно?
Почему обитатель ночлежного дома никак не может уйти из него?
Дайте ему денег, — он пропьёт и вернётся в «ночлежку».
Иначе сделает! Вымоется, «справит» себе приличное платье, на остатки угостит приятелей, с которыми прощается. Напьётся, за бесценок продаст платье, пропьёт и пойдёт чистый спать на грязные нары. Желание было страшное уйти, а в конце концов всё-таки останется.
Почему?
Ведь от грязи и мерзости его также тошнит. Он также слышит, что в кабаке и ночлежке мерзко воняет.
У него искреннее желание уйти.
Почему же он не может уйти из скверного места, в которое попал, не может даже тогда, когда к этому есть возможность?
Причина простая.
Слабость воли. Вот и всё.
Привычка жить, желание жить — слабость воли. И только.
Я знаю, что здесь мерзко, и дальше будет также мерзко. И не могу «уйти» из жизни. Слабость воли. Только и всего.
И я презираю себя за это бессмысленное, поистине какое-то запойное желание жить.
Презираю, как алкоголик презирает свой запой.
И вот я, знающий, что такое жизнь, сам сидящий в этой мерзости, нечаянно посадил сюда и другого. У меня ребёнок.
Неосторожно я причинил ему жизнь.
Беда, которую надо как-нибудь поправить.
Вооружить его хоть чем-нибудь на жизнь.
Чем? Знанием. Я отдаю его в школу.
— Вооружайся!
Я прошу школу:
— Вооружите его!
Вооружите, чтоб он мог других есть, а не другие его ели.
Знание, это — средство сесть кому-нибудь на спину.
Иван Иванович знает, в котором году родился Кир, в котором умер Камбиз, и с какого по какой год длилась война Белой и Алой розы, и передаёт эти знания другим.
А потому кухарка Акулина, которая не знает даже, в каком году она сама родилась, жарится у плиты, варит ему щи и бегает по дождю в лавочку за папиросами.
А если бы Иван Иванович не знал, в каком году родился Кир и когда умер Камбиз, он сам бы чистил сапоги Василию Петровичу, который знает, что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов, и может преподать это другим.
Зато и Акулина, знай она про Камбиза или гипотенузу, была бы не кухаркой, а учительницей и, придя домой, орала бы на Матрёну:
— Ты что ж это, дрянь этакая, по любовникам шатаешься? Опять щи не готовы?!
Точь-в-точь так, как теперь Иван Иванович орёт на неё, Акулину.
Я еду на извозчике потому, что знаю побольше его. А если бы было наоборот, — кто из нас сидел бы на козлах?
А потому, мой друг, вопрос о школе, — вопрос самый простой.
Как можно больше знаний, которые могут пригодиться.
Самая простая формула:
— Учите только тому, что можно съесть.
Только тому, на что можно пообедать, на что можно купить папирос.
Никаких этих знаний, возвышающих душу, расширяющих кругозор.
Ведь чем возвышеннее душа и шире кругозор, тем больше неприятностей и огорчения в жизни чувствуешь, и тем сильнее их чувствуешь.
Зачем же я буду делать всё это ребёнку?
Посадил человека в клоповник, да ещё буду заботиться:
— Чтоб кожа у него была тонкая!
Зачем это?
Чтоб боль он сильнее чувствовал? К чему такое свинство над ребёнком делать, как кругозор ему расширять и дух возвышать?
Сделал неосторожность, — хоть не увеличивай!
Дети, это — налог на страсть в пользу государства. Это — пошлина за поцелуи.
Я поставщик сырого материала.
Я поставляю на государство детей. А оно уж делает из них различные поделки. То, что ему нужно: чиновников, офицеров, инспекторов, учителей и т. д., и т. д., и т. д.
Для этого у него есть школа.
Как поставщик сырья, я себе в стороне.
Сдал к известному сроку то, что нужно, — и кончено.
С девяти до половины третьего дня материал в работе. Его обтачивают, шлифуют.
А затем присылают ко мне на сохранение.
Я его и храню у себя до утра.
Конечно, я должен заботиться, чтобы «штука в работе», пока у меня на дому лежит, как-нибудь не попортилась.
Вот, по-моему, чем должны регулироваться отношения между семьёй и школой.
Не школа должна прислушиваться:
— Чего семья требует.
А семья должна глядеть:
— Чего школа желает?
То и делать.
Были древние языки, — я говорил своему:
— Учи, мерзавец, Кюнера! Учи, мерзавец, Кюнера!
Теперь греческий, говорят, совсем по боку.
Да если я увижу, что мой сын читает потихоньку Гомера на греческом языке, — да я запорю негодяя:
— Не смей недозволенных книг читать!
Вот что такое ребёнок, — и какие должны быть к нему истинные отношения у истинного отца.
Собственно говоря, мне понравились все три письма.
И понравились бы даже очень, если бы у каждого из них не было маленького postscriptum’а.
Под первым была приписка:
— Нельзя ли напечатать это письмо в какой-нибудь газете? Покрупнее, на видном месте!.. И непременно за моей полной подписью. Пожалуйста! Кажется, ничего себе? А? Возвышенно!
Под вторым:
— Кажется, в современном штиле? С пессимизмцем. Если напечатаете, — пришлите. Очень обяжете. У меня вообще репутация пессимиста. Знаете, это как-то делает человека интереснее.
Под третьим стояло:
— Не будете ли вы добры при случае, будто ненароком, показать это письмо его превосходительству Петру Петровичу? Вам это всё равно, а мне может принести пользу: у нас освобождается место помощника экзекутора, и мне очень хотелось бы, чтобы его превосходительство знал образ моих мыслей. Чрезвычайно обяжете!
Семья и школа
В одно прекрасное утро, — вероятно, это было солнечное, ясное, хорошее утро, — г. попечитель петербургского учебного округа, — вероятно, вообще очень добрый человек, — проснулся в превосходном, особенно добром настроении духа.