Изменить стиль страницы

— Господи! Господи! Дай Бог, чтоб меня сегодня… чтоб меня сегодня… не секли! — тише добавлял он, конфузясь перед Богом, что обращается с такой просьбой.

Он истово крестился большим крестом, крепко прижимая пальцы и кланяясь в землю, долго оставался так, прижимаясь лбом к холодному полу.

И он молился так до тех пор, пока не начал чувствовать знакомого ощущения: сердце как будто поднимается к груди, горло слегка сжимает, слёзы сами текут большими каплями из глаз и на душе разливается такое спокойствие.

— Ну, значит сечь не будут! — решил он, почувствовав знакомое ощущение.

И сейчас же сам испугался своей самонадеянности. Закрестился торопливо, торопливо:

— Господи, прости, прости!..

Встав с колен, приложился к образу, перекрестился три раза и пошёл из собора, в дверях снова остановившись и истово перекрестившись ещё три раза.

— Сечь не будут!

Смеркалось. есть хотелось страшно. Иванов Павел пошёл к дому.

И чем ближе он подходил к дому, тем больше и больше падал духом.

— Если сейчас из-за угла выйдет женщина, значит — высекут, а если мужчина — сечь не будут…

Выходила женщина.

— Нет, нет. Не так! Если до той тумбы чётное число шагов, — не будут, нечет — будут.

Он рассчитывал, делал то огромные шаги, то семенил, но встречный мужчина чуть не сбивал его с ног, разбивал все расчёты, и выходило нечётное число.

Иванов Павел выбирал самые отдалённые улицы, останавливался у окон магазинов, шёл всё тише и тише, и когда, наконец, против воли, против желания, всё же подошёл к дому, пал духом окончательно:

— Высекут!

И он принялся ходить взад и вперёд около своего дома. Зажгли фонари, и дворник Терентий в шубе вышел на дежурство.

Он заметил барчука, шагавшего взад и вперёд по тротуару, и сказал:

— Что, вихры, бродишь? Опять набедокурил? — и, помолчав, добавил: — Из 16 номера барчука тоже драть нынче будут. Горничная за розгами прибегала. Надо и для тебя связать. Так уж на вас метла и выйдет.

От этих неутешительных слов стало на сердце у Иванова Павла ещё хуже.

Пробежала в лавочку горничная, заметила барчука и, вернувшись, сказала барыне:

— А маленький барин по протувару ходют!

— Приведи его домой!

Горничная выбежала на подъезд и весело крикнула:

— Павел Семеныч! Идите, вас барыня кличут. Скореича идите! Чего вы, как вам сто лет! Скореича! Ну, будут дела! — сказала она ему на лестнице, и Иванов Павел неутешно заплакал.

Он разделся и стоял в передней, стоял и ревел.

— Иди-ка, иди-ка сюда! — сказала мама. — Ты что ж это, полуночник? Ты бы до полуночи домой не приходил. Иди сюда. Что там ещё?..

И только что Иванов Павел переступил порог гостиной, мать дала ему пощёчину.

— Мамочка, не буду! Ой, мамочка, не буду! — завопил Иванов Павел.

— Хорошо, хорошо, мы это потом поговорим. Чем ещё порадуешь? Что принёс?..

— Ох, мамочка… Мне неправильно…

— Давай записочку-то, давай!

Мать прочла записочку, сжала губы, посмотрела на Иванова Павла, как на какую-то гадину, помолчала и спросила:

— Что ж мне теперь с тобой делать прикажешь? А?

— Мамочка, я не буду…

— Что с тобой делать?..

И Иванов Павел почувствовал жгучую боль в ухе, завертелся, заежился, как береста на огне.

— Мамочка, милая…

— Хорошо, хорошо. Мы с тобой потом поговорим! Потом… — зловещим тоном проговорила мать.

«Потом. Не сейчас будут!» полегчало на душе у Иванова Павла.

— Пойди в кухню, умой харю-то! На кого ты похож?

Иванов Павел пошёл в кухню умываться.

Кухарка Аксинья возилась у плиты, разогревая для него обед, увидала и сказала:

— Дранцы — поранцы, ногам смотр?

Иванов промолчал и мылся.

— Зачем дихтанты не пишешь?! — наставительно заметила кухарка.

Иванова Павла взорвало:

— И вовсе не за диктант, а по латыни! Дура! Дура ты, дура!

— А ты не дурач постарше себя. Я же тебя держать буду, как маменька стегать станет. А тебя подержу! Я тебя так подержу! — поддразнила кухарка.

Иванову Павлу хотелось на неё броситься с кулаками, но он удержался.

Хотелось попросить:

— Аксиньюшка, милая, недолго держи!

Но он тоже удержался.

— Пускай убивают. Ещё лучше!

И, глотая пополам со слезами холодное кушанье, Иванов Павел представлял себе, как он уж помер под розгами, и его похоронили, и все сидят на поминках и едят, как вот он теперь, и мать рвёт на себе волосы и кричит:

— Это я, я убила его! Очнись, мой Паша, очнись, мой дорогой, мой бесценный!

Как рыдала она, когда у него была скарлатина.

И Иванову Павлу стало жаль и себя, и матери, и всех, и он горько-горько заплакал.

— Ага! Кончил обедать? Ну-с? — послышался голос матери.

Иванов Павел вскочил горошком.

— Мамочка! Мамочка! Я сначала приготовлю уроки!

— Хорошо! Хорошо! Готовь, готовь уроки!

Иванов сел за уроки и принялся переписывать всё, что только можно было переписать. Потом он всё выучил, что можно было выучить, и особенно громко твердил латинские слова:

— Увидят, что я стараюсь!

Чай пить он не пошёл, боясь, чтоб не воспользовались чайным перерывом.

Наконец, ни переписывать ни читать было нечего. Спина и грудь ныли. Иванов Павел встал и начал ходить по комнате.

— Барыня спрашивают: кончили, мол? — появилась в дверях горничная.

— Нет! Нет! — испуганно забормотал Иванов Павел, снова сел за книги и принялся читать примеры для переводов:

«— Войска царицы победили конницу варваров. — В глубоких пещерах таятся львы. — Пожары часто уничтожают целые города».

И ему представилось, как весь их дом охвачен огнём. Нет, лучше на город напали неприятели, в их доме все заперлись. Но он, как древний грек Эфиальт, показывает неприятелям тайную дорогу по чёрной лестнице. Неприятели врываются. Всех избивают, и он впереди неприятелей…

— Пойтить к дворнику, сказать, чтоб надёргал! — словно про себя сказала горничная, проходя через детскую и шурша юбками.

«А Глашке кол в живот, — первой!» думал Иванов Павел. И вот он избивает всех, всех. Все умоляют его о пощаде, ползают у его ног. Но он неумолим. Какие пытки он им выдумывает. «С кухарки сдерите кожу. Глашку на кол». Иванов Павел даже содрогается. Ему становится их даже жаль. «Просто прикажу убить.» А маму… Маму я спасаю… «Вот, — говорю, — мама»…

В эту минуту откуда-то издали, из-за стен послышался какой-то визг. Детский голос орал, вопил что-то.

Иванов Павел прислушался, замер, и голова у него ушла в плечи.

— Слышишь? — спросила мать, появляясь в детской. — В 16 номере порют. Так же орать будешь.

«И мать убить!» решил Иванов Павел.

Кухарка прошла в комнаты.

— Спросить, скоро, что ли-ча? — на ходу обронила она.

«А Аксинью!.. Ух, Аксинью!..»

— Маменька сказали, что нынче довольно. Каких уроков не доучите, завтра доучите! — объявила горничная. — Барыня сейчас сюда идут. Пойтить позвать Аксинью! У-у, бесстыдник!

Иванов Павел бросился перед вошедшей матерью на колени.

— Мама, милая, не сейчас! Дай Богу помолиться!

— Перед смертью не надышишься! — улыбнулась мать. — Молись, молись!.. Да ты бы сначала разделся.

Но Иванов Павел раздеваться не стал. Он стал на колени и долго-долго истово молился на икону, делая земные поклоны и шепча как можно громче, чтоб слышно было в соседней комнате:

— Господи, помилуй милую маму! Господи, защити, спаси и помилуй милую маму!

«Слышит она, как я за неё, или не слышит?» думал Иванов Павел и возвышал голос всё больше и больше.

А в дверях детской стояла Аксинья и приговаривала:

— Ишь кувыркается! Закувыркался, брат!

И горничная, войдя в детскую, нарочно громко сказала:

— Куда розги-то положить? Ах, нынче хороши! На редкость!

Иванову Павлу стало нестерпимо. Он вскочил.

Вошла мать.

— Раздевайся. Ложись.

— Мамочка! — вопил Иванов Павел. — Мамочка, не буду! Мамочка, милая, ты увидишь, — не буду!