— Хорошо поступила, мы все рано или поздно так сделаем. Боже мой, они не хотят, чтобы у нас были дети! А кто работал бы на господ, если бы нас не было?

— Они жиреют на наших мозолях. А наш брат не наестся, не согреется, не оденется — и его же за это упрекают. Боже мой, когда у нас что-нибудь будет?

— И для нас наступит царство небесное, о бедняках бог думает! — сказала старуха.

— Эй вы там, о работе, что ли, забыли и открыли заседание сейма? О чем вы там языком чешете? — раздался голос стоявшего у ворот приказчика.

— Работа сделана, а заседание закрыто; жаль, что вы пораньше не пришли, вы могли бы послушать, о чем мы говорим,— оборвала его Дорота, бросая последнее свясло в кучу.

3

Пока женщины во дворе судачили о Карасковой, она с детьми шла по дороге к лугу; дойдя до сада, села у креста на траву. Войтех уже перестал плакать и ел полученную от матери картофелину. Это был красивый мальчик, похожий на мать. Но суровая рука нищеты уже успела стереть здоровый румянец с его лица, в его больших умных глазах не было детской беззаботности и веселья, трогающих нас при взгляде на детей. Глаза Войтеха, тусклые и печальные, особенно когда он смотрел на изможденное лицо матери, светились большой добротой и умом, необычным для его возраста.

Дети богатых долго остаются детьми и радостно проводят детские годы. Они огорчаются, только когда им не дают игрушек, или что-нибудь им не удается, либо их наказывают родители. У них только одна забота — учиться. Легки бывают тучки, которые омрачают их небо. Детям бедняков незнакомы такие радости. В самом раннем возрасте перед ними раскрывается жизнь во всей своей наготе, со всеми своими страданиями и скорбью. Холодным резким дыханием сдувает она с нежного цветка детской души тонкую пыльцу, стирает сверкающие краски, как мороз сжигает едва распускающиеся бутоны.

Войтех, совсем маленький мальчик, уже должен был стать опорой матери и ее единственным другом. Едва он научился отрезать себе хлеб, как уже помогал ей зарабатывать его. Когда она могла работать, Войтех, сам еще ребенок, ухаживал за братишкой, как настоящая нянька. Он хорошо справлялся с этим. Ему трудно было носить малыша на руках, он садился с ним на порог возле каморки, качал его, пел ему, как это делала мать, пока ребенок не засыпал. Когда же он просыпался, Войтех играл с ним, успокаивал его тем, что мама сейчас придет и возьмет его, разговаривал с ним, и хотя бледный, болезненный ребенок не понимал, что ему говорят, он все же смотрел на брата и слушал. Войтех утешался сам рассказами об отце и лучших временах.

— Милый Иозефек,— говорил он ребенку,— если бы папа был жив, он часто приносил бы нам белую булочку, яблоко, и мы жили бы куда лучше. Малыш, папа нас очень любил. Однажды он купил мне на ярмарке коня и трубу, но Гонзик Голубович потом сломал ее. Папа сажал меня на колени и рассказывал, я трубил, а он пел мне: «Едет, едет мальчик-почтальон». Если бы папа был жив, мы не жили бы в каморке, у нас была бы хорошенькая комнатка, в какой мы жили у Зафоуков. Погоди, маленький, когда ты подрастешь, я покажу тебе окна той комнаты. У мамы были там цветы, и, когда она шила, я сидел около нее и смотрел в окно. У нас были стол, стулья и картинки, а я спал на постельке с периной. Ты бы спал со мной, малыш, если бы был тогда на свете. На завтрак мы ели суп, на обед тоже суп и еще что-нибудь, а по воскресеньям — мясо. По воскресеньям я ходил с мамой и папой в церковь, а после обеда — в рощу, папа пил пиво, а мне покупал булочку. Там играла музыка. Ох, малыш, какое это было: время! А сейчас у нас ничего нет.

Это были отрадные воспоминания мальчика о раннем детстве, но они слишком быстро тускнели, и он всегда оплакивал то беззаботное время.

Когда Караскова с детьми расположилась около креста, она положила Иозефека на траву и укрыла его юбкой, которая была спрятана в свертке. Кроме этой юбки, в нем было еще немного рваного белья и маленький деревянный конь. Войтех прятал его, как память об отце, и не хотел давать Иозефеку, пока тот не научится играть.

— Что же мы будем делать, дети? — грустно спросила, Караскова, поглядев на бледного ребенка, над личиком которого Войтех держал как зонтик широкий лист лопуха.— Куда мы денемся? Как я могу надеяться на помощь чужих людей, когда стала в тягость тем, кто знает меня и для которых я работала, пока хватало сил?

— Замолчите, мамочка, замолчите, пойдем в деревню,— помните, старая Дорота нам посоветовала пойти в деревню. Там нам не откажут в милостыне и позволят ночевать на сене. Погодите, я попрошу какого-нибудь крестьянина, чтобы он оставил нас у себя, а я буду ему за это даром пасти гусей, увидите, они согласятся, и вам будет легче.

— Ах, сынок, я верю, что нам будет легче в деревне, если бы мне немного помог господь, я бы шила крестьянам, хотя теперь уже поздно. Как я доберусь туда, если не могу держаться на ногах, они отяжелели, отекли.

— Пойдем потихонечку, мамочка, я понесу Иозефека сам, а вы можете опереться на меня.

— Ах, дитя мое,— вздохнула мать и, взяв мальчика зз руку, расплакалась.

От жалости к матери Войтех тоже залился слезами, Иозефек проснулся, его личико сморщилось, как будто и он собирался плакать.

— Что с тобой, жучок? Хочешь есть и пить? У тебя в ротике пересохло? Боже, а мне нечего тебе дать! — причитала мать и, взяв холодные ручки ребенка в свои, стала дышать на них.

— Мамочка, я побегу в замок, может выпрошу там что-нибудь и куплю Иозефеку молока, подождите здесь! — вскочил Войтех и тут же собрался бежать.

— Нет, Войтех, не ходи в замок, помнишь, как тебя недавно выгнали оттуда. Не ходи, тебя могут там побить.

— Меня выгнал лакей, он водил там собачку, которая на меня залаяла. Старая Дорота сказала, что если я пойду в замок, то чтобы шел на кухню, тамошний повар добрый и подает нищим. Или, может быть, я пойду к ключнице, она дает каждому нищему по крейцеру. Не бойтесь, мамочка, я постараюсь, чтобы лакей меня не увидел.

— Это тебе не поможет. Чтобы попасть в замок, куда бы ты ни направился — на кухню или куда-нибудь еще, ты все равно должен пройти мимо привратника; если даже ты не увидишь никого, не забывай, что там привязаны большие собаки, они лают на каждого прохожего — и тогда выходит привратник.

— Я пойду садом — забор там низенький, перепрыгнуть легко, и я как-нибудь доберусь кустами до кухни.

— Ох, мальчик, никогда не ищи таких путей, иди всегда прямо. Везде есть люди, сторожа могут увидеть, они схватят тебя и спросят, куда идешь ты, как бы не осрамиться. Берегись этого, дитя.

— Ну, я не пойду так, мамочка, пойду прямо, дай только бог, чтобы никого не встретить, а до кухни я доберусь,— сказал мальчик и, решительно повернувшись, направился в замок. Мать осталась одна с ребенком.

Солнце сильно жгло, но малышу было холодно, несмотря на то, что под ним была перинка и он был закутан в юбку; даже дыхание матери не согревало ему ручки. Глаза его были обращены к синему небу и не смотрели на мать, ротик судорожно подергивался, личико исказилось, он тяжело дышал. Мать смотрела на него со страхом, ведь он всегда улыбался ей, гладил по лицу и любил обвивать ручкой ее шею, а сейчас впервые даже не взглянул на нее. Иозефек был от рождения хилым и слабым ребенком. Ему было уже около года, но он еще не говорил и не умел сидеть. Тельце его исхудало, и когда мать целовала его ручки и ножки, она всегда плакала и думала: «Для тебя было бы лучше, если бы бог взял тебя»,— но в следующее мгновение она горячо прижимала его к сердцу и готова была отдать за его здоровье и жизнь всю кровь до последней капли. Когда Караскова увидела, что ребенок так сильно изменился, ее охватило тяжелое предчувствие, и, ломая руки, она с громким плачем опустилась на колени у подножия креста.

— Отец небесный! Смилуйся, у людей нет к нам жалости, позови нас к себе; святой Иозеф, помолись перед отцом небесным за невинного страдальца ребенка и за свою Катержину. Смилуйся, я в полном отчаянье! — причитала она надрывающим сердце голосом.