Из этих богачей выбирали обычно членов городского управления и бургомистра по старой поговорке: «Без денег и разума нет».
Ко второй категории относились ремесленники победнее, у которых был только клочок земли да домик; их жены ходили в чепцах, а зажиточные бывали очень недовольны, если бедняки позволяли своим дочерям носить шляпы, как у богатых. И, наконец, третья группа — так называемый сброд, батраки, с трудом сводившие концы с концами. Если кто-нибудь из них хотел в чем-либо равняться с первой категорией, это считалось величайшей наглостью. Если батрачки целовали барыне из первой категории руку, она тотчас же вытирала ее, чтобы не осквернить нечистым поцелуем, или подставляла рукав.
Усадьбы богачей и домишки ремесленников стояли по большей части около реки на насыпи. В каждом доме было несколько комнат, специально предназначенных для батраков; это были темные конурки с маленькими оконцами, с земляным полом, без печки или очага. Чтобы обогреться зимой и приготовить себе пищу, батраки ходили в большую людскую во дворе, помещавшуюся возле комнаты приказчика. За такую каморку батрак вносил двенадцать дукатов серебром в год; он был обязан круглый год работать на владельца усадьбы, получая за свой труд небольшое вознаграждение, и не имел права наниматься в другом месте, хотя бы ему предлагали там более выгодные условия. Но если у кого-либо из батраков была многочисленная семья, то ему было тяжело вносить хозяину ежемесячно даже эти деньги, в особенности зимой, когда бывает мало дела и заработки меньше. Поэтому, чтобы легче было платить за квартиру, батраки пускали ночлежников или постоянных постояльцев. Некоторые снимали комнатушки у крестьян, где жилье обходилось не дороже и не налагало никаких обязательств.
В каждой такой конурке батраки хранили запасы продовольствия на зиму. Под кроватями были вырыты ямы, в которых лежал картофель.
В одно прекрасное утро, вскоре после приезда барыни в замок, из темной, пахнувшей плесенью каморки вышла женщина с двумя детьми. Мальчик лет семи-восьми держался за ее юбку, на одной руке она несла маленького ребенка, а в другой — небольшой сверток. Одежда на ней и на детях была ветхая и заплатанная, но чистая. Вслед за ней вышла другая женщина, за которой тащилось несколько ребятишек.
— Скажу я вам, милая Караскова,— сказала вторая женщина,— я бы с удовольствием оставила вас у себя ночевать и дальше, хотя вы ничего не могли мне заплатить, но вы сами видите, как у нас тесно. У меня своих пятеро детей, у шурина трое, у вас двое, пятеро взрослых, подумайте, сколько тут народу. Ведь вы знаете, в какой духоте мы спим. Зимой от этого по крайней мере теплее, но летом плохо. Хозяин поручил приказчику следить за тем, чтобы мы не спали вповалку, так как говорят, что в Праге люди опять умирают от холеры, и тут боятся, чтобы это не приключилось и у нас. И приказчик тоже ругается, когда мы пускаем ночлежников, потому что тут-де разбойничий притон и его обворовывают.
— Боже мой, боже,— вздохнула женщина, задетая за живое этими словами, и ее бледное, изможденное лицо покраснело от стыда.
— Не обращайте на это внимания, никто на вас не подумает, но вы знаете, что, когда ходят подобные слухи, невинные страдают вместе с виноватыми. Люди бывают плохие и хорошие, кто легко верит, тот легко и сомневается, поэтому хорошо, если у человека ушки на макушке. Приказчик должен следить за всем, обижаться нельзя, хозяин у него сердитый. Вы были всегда порядочной и честной женщиной, скажу я вам, и никто вас не подозревает, я бы охотно оставила вас у себя, если бы смела. Может быть, однако, все обойдется. Вот вам на дорогу.
С этими словами батрачка вынула из кармана несколько печенных в золе картофелин и протянула их женщине.
— Да отплатит вам бог сторицей за все, что вы сделали для меня, и да пошлет он вам на много лет здоровья. В добрый час,— всхлипнула женщина, выходя из усадьбы.
— Ты больше не будешь у нас спать, Войтех? — закричали дети мальчику. Но он не оглянулся.
— Я оставила бы ее здесь,— повторила батрачка,— но что, если она тут у меня умрет,— ведь она на глазах тает, и мне пришлось бы еще хоронить ее. У каждого довольно и своих забот, скажу я вам. Конечно, она найдет кого-нибудь, кто ее приютит.
Тем временем бедная женщина быстро, насколько ей позволяли силы, шла по насыпи мимо дворов к реке. На середине моста она облокотилась о перила и как-то странно посмотрела вниз на медленно текущую воду.
— Мамочка,— обратился к ней Войтех,— посадите мне Иозефека на спину, я понесу его, у вас, наверное, руки, болят. Пойдемте туда, у креста на лугу светит солнышко, там мы согреемся, идемте, мамочка, не печальтесь: если нас не пустили ночевать, мы можем спать и на улице, теперь уже тепло!
— Ах, дитя мое, лучше всего было бы для нас троих спать с отцом в могиле,— вздохнула женщина, прижала к сердцу малыша и залилась слезами.
Войтех заплакал вместе с ней, и так, в слезах, они медленно побрели по мосту на другую сторону.
У последнего двора возле моста несколько батрачек вязали свясла[5] и без умолку громко болтали о всякой всячине. Когда Караскова проходила мимо ворот, они увидели ее.
— Куда она тащится с детьми? — спросила одна из них.
— Куда? Наверное, заработать что-нибудь хочет,— сказала другая.
— Ну уж, она и на кусок хлеба не заработает.
— Не бери греха на душу, Катержина,— прикрикнула на нее старуха.— Караскова хорошо работала, пока была здорова, а теперь на нее смотреть жалко. Она, бедная, потеряла мужа, досыта хлебнула горя, захворала, а чем — неизвестно. Это что-нибудь да значит!
— По-моему, она уже полгода больна лихорадкой.
— Вот именно, полгода,— опять отозвалась старуха,— она не может от нее избавиться и при этом кормит еще грудью ребенка, а ест одну картошку. Ее пожалеть нужно. Как вспомню, какая она девушкой была: кровь с молоком, бойкая, как волчок, всегда чистенькая, как цветочек. Из-за нее барыни ссорились, каждой хотелось взять ее в горничные, так хорошо она владела иглой.
— Если бы она не испортила себе жизнь из-за Карасека, то не дошла бы до этого.
— Эх, бабоньки,— воскликнула другая,— ведь мы все женщины и знаем, как это бывает, если двое любят друг друга и оба молоды. Я бы не стала говорить об этом, если бы сама не испытала... на моей свадьбе венков тоже не плели.
— Еще бы! Стала бы ты отпираться от того, что ясно как белый день,— сказала насмешница.
— Ну, милая, не каждый в этом признается. Ты только попробуй сказать правду своей барышне Стазичке, задаст она тебе трепку,— это тоже ясно как день. Каждый должен отвечать за себя, и я много поплакала из-за этого. Мы бы раньше поженились, но думали: ничего у нас нет, как жить станем. Все говорили мне — брось его, а его уговаривали уйти от меня. Однажды пришел он к нам. Я стала хныкать и жаловаться на нищету. «Перестань, Андулка,— сказал он мне,— если бедный человек загрустит, это и есть настоящая беда; пусть богачи тоскуют. Будь только веселой, и будем любить друг друга. Хоть не наедимся вволю, зато уснем спокойно». Бросила я тяжелые мысли, потому что любила его, и сошлась с ним.
— Это верно, твой муж всегда весел, он сердца не печалит.
— Да, он такой,— продолжала она,— он смеется и поет, говоря, что это единственная награда за слезы, которые он мог бы пролить... Я стыдилась своего греха и охотно вышла бы за него замуж, но у нас было столько долгов, что мы не могли сыграть свадьбу. Иржи сказал: «Мы принадлежим друг другу, можем подождать, пока нас не обвенчают даром». Но меня это мучило; если человек...— пусть бог меня простит — и ребенок... все-таки будет чувствовать себя отверженным. Собралась я с духом, пошла к господину капеллану[6] за советом, рассказала ему все, а он велел прислать к нему Иржика. Тот пошел, и господин капеллан сам все устроил. Через три недели мы обвенчались, и после этого он еще окрестил бесплатно нашего Вашичека.
— Господин капеллан хорошо относится к беднякам, это правда. А что сказал Иржи?