Изменить стиль страницы

Майора К. нигде не было.

— А где комбат? — спросил я первого попавшегося танкиста.

Тот молча пожал плечами.

Мы долго искали майора. Он словно испарился… Вдруг я услышал:

— Это кто же его так? И в ответ:

— Кто-кто?.. Не наши же.

В траве лежал маленький, худенький, безобидный на вид мужчина в подштанниках, белой нательной рубахе, с небольшим кровавым пятном на боку. И в коричневых носках!.. У нас никто носки не носил, да и не было носков… Я не узнал его. Только потом, чуть позднее, аккуратно подстриженные усики и приподнятая, как у грызунов, верхняя губа неожиданно выдали майора — бывшую грозу нашего батальона.

— Какая сволочь успела так ободрать его? — спросил танкист у пожилого понурого сапера.

— Ну не немцы же… — ответил сапер вполне резонно.

Майора завернули в темный трофейный плед и положили в бронетранспортер. Плед все время распахивался, и оттуда высовывались ноги в носках и белых подштанниках… Кто-то рядом положил два сигнальных флажка, планшет и тот самый пистолет. Из которого… Он…

— Как его хоть звали-то?! — спросил сапер.

(Конец маленькой повести)

Провидец

Только-только втянулись в бои. Июль сорок третьего. Орловско-Курская дуга. Большинство вовсе не обстрелянных — воевать не умеют. Те, кто уже успел хватить лиха, да еще ранение, ухмыляются и пропускают вперед ретивых возбужденных новичков.

Нещадно палит солнце. Перестрелка и артогонь почему-то стихли. Вот уже сколько минут стоит пустая вязкая тишина. Кузнечики цвиркают не переставая. Из разведки возвращались четверо, укутаны в маскхалаты по самые гляделки. Ползли из последних сил. Издыхали от жары и усталости. Шел четвертый час пополудни… Вот-вот появятся свои: где-то здесь, совсем рядом… Но их нет и нет… Будь оно все… в солнце… в пыль… в пекло… Наконец один из разведчиков обнаружил передовой окопчик охранения. Но там никто не подавал ни малейших признаков жизни… Один другому, один другому — дали знать… Насторожились… Подползли — все четверо и разом — ба-бах! — свалились в окопчик, чернющие от пыли и пота. Там оказался совсем не молодой боец, видимо, сморило его, он задремал и… смертельный случай! А тут… Продрал глаза. «А-а-ах! — с перепугу задрал руки кверху и даже не прокричал, а прохрипел: — Сталин капут, Сталин капут» — два раза. Всего два раза… Разобрались быстро, посмеялись, покуражились над «стариком», покурили и убрались восвояси…

А поздно вечером, уже в глубоких сумерках, прикатила спецгруппа — орлы! Один к одному — чистенькие, дерганые, повыскакивали, повыпрыгивали. Часовые орут: «Стой! Стрелять буду!» А те предъявляют, рычат на командиров… Хватают ошалевшего солдата-старика и увозят… Только пыль во мраке повисла.

А ведь это те самые четыре разведчика потешались-потешались, рассказывали-рассказывали один другому, один другому: «Ну и потеха! Сидит с задранными руками… Глаза — во!.. Это же надо — спросонья: «Сталин капут!»

Когда успели все оформить, неизвестно… А на рассвете следующего дня четыре совсем не разведчика, а автоматчика комендантского взвода привели в исполнение… Приговор: «…Как изменнику Родины!» Вот тут-то и поперхнулись… «Кто донес?.. Ты?.. Вот буду — не я!.. Ты?.. Да вы что, ребята, спятили, что ли?!» Все!.. И до самого конца войны и дальше. И на многие годы… Перестали рассказывать про такое смешное… Самое… Всякое.

А ведь он — «старик» — самый первый в нашем танковом корпусе, раньше всех на Орловско-Курской дуге, во всей воюющей армии так и сказал: «Сталин— капут!» — два раза… Только руки вверх зря поднял.

Оладьи со сметаной

Полная тишина и кажущийся покой рождают на фронте только беды. Тяжелый артиллерийский снаряд без предупредительного свиста врезался в самую гущу людей. Трое было убито: двадцатилетний лейтенант Гриша Надеин, парторг второй мотоциклетной роты пожилой доброволец Михаил Иванович Халдин и повар Котляров. Пятнадцать раненых. Вот так все это и началось, если можно считать чью-нибудь кончину каким-нибудь началом.

Убитых уложили рядком и прикрыли одной плащ-палаткой, а раненых снесли в часовню. Часовня была полна искалеченных тел. Справа от входа горела свеча, одна на всю часовню.

Тяжело раненный командир взвода Белявский в голос звал кого-то.

— Ну чего?.. Чего?.. Не шуми. Здесь я.

— Я ничего не вижу. Почему я ничего не вижу?!

Кто станет объяснять другому, что он ослеп.

Между ранеными, лежащими на полу, размеренно двигалась Нюрка. Она помогала санитарам — перевязывала, переворачивала, укладывала, легко управлялась со здоровенными мужиками, как с куклами, и произносила им одним нужные, им одним понятные слова вроде: «Мальчоночек… Терпи, терпи, малышка… Чудачок ты мой… Гвардия моя неуемная…» Она иногда подменяла буквы «л» и «р» какими-то другими звуками, и у нее это получалось мягко и успокаивающе.

Раненых увезли, троих убитых похоронили. Уже давно все разобрались по щелям и окопчикам, сидели там тихие и злые. Еще бы! Артиллерийские снаряды время от времени с непонятными интервалами рвались на макушках деревьев и осыпали осколками. Пришлось в узких щелях отрывать еще норы, чтобы упрятать туда тело или, на худой конец, заткнуть туда голову и плечи, а остальное — черт с ним…

Окопчик капитана Никифорова был вырыт поблизости от крытого автофургона ремонтной летучки. Капитан вместе со своим ординарцем приткнулся на дне малонадежного тесного укрытия, и трудно было понять, как они оба там помещались. Песчаный грунт вздрагивал от каждого разрыва, песок сыпался на лицо, за шиворот. Общее унижение еще усугублялось тем, что обстрел был безответным. Все сидели по своим щелям, а Нюрка лежала на лавке в автофургоне головой к распахнутым настежь дверцам. От разрывов не вздрагивала, а когда осколок где-нибудь поблизости тупо врезался в землю или в соседний ствол ободранной сосны, глядела туда и, словно живому, приговаривала:

— Да ну?.. Ишь ты… Ну чего тебе?..

Какое звание было у Нюрки, никто толком не знал.

— То младшим сержантом числилась, — безразлично говорила она, — то ефрейтором. У вас тут не разберешь.

Ее глаза изредка тихо посмеивались, а лицо всегда оставалось серьезным и безразличным.

Была она большая, ладно скроенная, двигалась размеренно, и сила затаенная дремала в ее крепком теле. Ребята говорили: «Такая даст в ухо — копыта в сторону». Больше всего беспокойства батальону доставлял ее бюст, непонятным образом умещавшийся под солдатской гимнастеркой.

Свои солдаты, да и солдаты соседних частей, завидев ее еще издали, кричали: «Во-о-здух!» (по этой команде обычно без раздумий все плюхались на землю) — и она поначалу падала, но потом сообразила и даже при настоящих налетах к земле не прижималась.

Нюрка лежала-лежала в фургоне и вдруг надумала.

— Кость, а Кость, — громко, нараспев протянула она, обращаясь к капитану Никифорову, — я хочу о-о-вадьи со смета-а-ной… — В ее голосе было то ли безразличие, то ли усталость, а скорее всего и то и другое.

Капитан высунулся из окопчика и с удивлением посмотрел на Нюрку.

— Ты что, с луны свалилась? — выговорил он, но тут еще один снаряд разорвался на макушке дерева, и Никифоров нырнул в глубину своего укрытия.

Улеглись осколки. Нюрка потянулась и еще громче пропела:

— Кость, Кость… Я хочу о-о-вадьи со сметаной.

Никифоров снова высунулся из окопчика.

— Ты что, издеваешься надо мной?! — Голос его сорвался на фальцет. — Совесть у тебя есть?

В соседних укрытиях заинтересовались, повысовывались.

— Тебе что, уши заложило? — уже строго и требовательно проговорила Нюрка. — Я хочу о-вадьи со сметаной!

— Оглянись вокруг, — с неожиданным пафосом начал капитан, — кровь народная рекой льется! (Поблизости раздался смешок.) В такое время… когда… Неужто ты… — пытался Никифоров распропагандировать свою Нюрку.

Она смотрела по сторонам, словно искала речку из крови, но не нашла ее. На макушке дерева с треском разорвался снаряд. Все повалились на донца своих окопчиков, и не успели дофырчать последние осколки, как кто-то протяжно ахнул, кто-то бросился на помощь, а в лесу уже в который раз раздавалось: