Изменить стиль страницы

— Чего не спите? — вместо приветствия сказал им Малиша, входя в дом.

Сонные дети смотрели на него с радостью и любопытством, а бабушка плакала.

— Ты жива, бабушка? — обратился к ней Малиша несколько небрежно и свысока.

— Лучше б, внучек, умереть, чем до такого дожить…

— Молчи! Только и знаешь, что причитать. Война, ничего не поделаешь! — укорил он ее.

Партизаны входили в дом. Мать Малиши — все старые партизаны звали ее «нана» — стояла в дверях, здоровалась со всеми и каждому находила душевное словечко. Уча поставил часовых, окна занавесили одеялами и затопили печь. Партизаны сняли снаряжение, сбросили шинели и расселись на земляном полу. Мать снимала с кровати подушки и одеяла, раздавала их и сердилась, что не садятся на кровать.

— Все, что есть, подавай скорей! — по-хозяйски распоряжался Малиша.

— Сейчас, сейчас! Знаю, что наголодались, бедные вы мои! У меня много молока и сыра, только хлеба вот не хватит.

— Тогда вари качамак! — сказал Малиша.

Мать принесла три кринки молока, дала партизанам чашки, чтоб они наливали молоко сами. Молоко выпили быстро. Бойцы смущенно молчали. Дом, теплую комнату, молоко они воспринимали как сон, как что-то сверхъестественное и невероятное. Они переглядывались, спрашивая друг друга глазами: «Это действительно дом, молоко?..» Малиша, как хозяин, напоминал бабке, чтоб подбрасывала дрова в печь. Партизаны расстегивались, смеялись сами над собой, радовались неожиданному счастью, которое после голода и ночлега на снегу принесли теплая комната и молоко. Когда они как следует обогрелись и освоились, пошли шутки и возня с детьми. Но некоторые так и заснули сидя.

В соседней комнате возле очага, на котором мать варила в котле качамак, сидел Уча и вел с ней разговор.

— Много людей побили немцы? — спросил он.

— Много, Уча, много! В нашей деревне не осталось и двадцати мужчин. И в других так же. Когда вы пощипали немцев на Лисинах, сколько тогда народу погибло! Все спали, никто не ждал. Рано утром окружили, проклятые, деревню и начали хватать людей. Многие погибли, когда бежали, а многие прямо на месте, перебили их. В деревне нет ни одного двора без черного флажка. И женщин и детей убивали. Мы как услыхали стрельбу, так прямо в лес. Добро наше растащили, Уча! И все это болгарские фашисты!

— Народ, конечно, испугался?

— Как не испугаться! Вот тебе, говорят, партизанская свобода… Кормим их, охраняем, а за них нас убивают. Не осуждай народ. Это страх божий! Молодые, которые остались в живых, поступили к недичевцам в полицию, чтобы только в живых остаться. Это, конечно, нехорошо — деревня разделится. Мне сегодня вечером рассказывали, что к старосте, к тому самому, которого вы хотели расстрелять за реквизицию, приехал какой-то офицер от Драже. Будут собирать четнический отряд. Говорят, будто для того, чтобы защитить деревню от немцев.

— Ну, и записался кто-нибудь в четники?

— Не знаю, но запишутся, конечно. Люди готовы хоть в чертей превратиться, лишь бы жизнь сохранить. Народ у нас темный, не знает, как говорится, об идеях.

Мать Малиши долго рассказывала о деревенском житье-бытье. Уча молчал и все думал. По сравнению со всенародным горем их мучения и жертвы казались ему мелкими и незначительными. Вспоминая сейчас о своих думах, он стыдился самого себя. «Наверно, и я деморализован, если мог так думать… Что со мной было? Я не трусил, я не трясся за свою жизнь. Я делал все, чтобы заставить роту воевать, и все же… Голод вынудил меня спуститься в деревню. Разве я только здесь понял, что немцы должны отступить? Я шел как на самоубийство. Все, что произошло, было следствием тяжелого кризиса, который мне пришлось пережить».

— Народ думает, что вас истребили. Привозили мертвых партизан и показывали их по деревням. Слышала я, что за Моравой появился какой-то большой отряд. Люди говорят, это те, из Боснии. Вчера будто привезли в Крушевац пятнадцать мертвых жандармов и лётичевцев.

— Да это ведь Павле с ротой! — крикнул пораженный Уча. Неожиданность была так велика, что весть о Павле в первое мгновение его больше поразила, чем обрадовала, и он даже попытался успокоить себя, усомнившись в правдивости рассказа. А женщина, обрадованная тем, что отряд за Моравой — это партизаны Павле, начала с подробностями передавать все, что слышала, прибавляя, конечно, и от себя. Необычное настроение Учи не скрылось от ее глаз.

— Уча, истинный бог, не сомневайся в том, что я тебе рассказываю. Это мне передавал человек, который сам видел похороны в Крушевце. Он, говорит, насчитал пятнадцать гробов. Солдаты шли в касках. Играла военная музыка, и на улице было полным-полно народа… Если Павле и впрямь пошел за Мораву, тогда это он. Откуда там сейчас возьмутся пролетарские отряды? — добавила она.

— А от кого ты все это слышала? — спросил Уча, все больше сомневаясь.

— От одного нашего человека. Он из сельского правления. Ты его знаешь, он живет на нашем же краю.

— И что ж, он лично слышал о партизанах за Моравой?

— Да, я ему верю. Зачем бы он стал мне врать?

Уча замолчал. Всего страшнее сейчас было сознание, что он потерпел поражение. Почему — он и сам не знал. Странно и необъяснимо. Он попрежнему был уверен, что может с математической точностью доказать, что с военной точки зрения правильно поступил он, а не Павле. Однако, кажется, произошло обратное: Павле действовал успешно, а он потерпел почти полное поражение. Он потерял двадцать пять человек. «Моя рота уничтожена. Она больше не существует», — ужаснулся Уча, будто только сейчас понял, что произошло.

— На днях на горе я встретила Евту. Он нес мешок. Я сразу почувствовала, что это для раненых. Спросила его о вас, а он ни слова мне не сказал. И другие его видели, — рассказывала мать, но Уча ее уже не слушал.

— Что у тебя с едой? Копаешься — будто студень варишь. Товарищи устали, голодные, не могут больше ждать, — входя, прикрикнул на мать Малиша.

— Сейчас, сейчас! Готово, сынок. Я не сказала тебе: пришло письмо от отца. И знаешь, что пишет? — обратилась она к понуро сидевшему Уче. — Говорит, хорошенько пасите и кормите в горах коз. Это он о вас думает! — похвасталась мать, взяла с полки письмо и протянула его Малише.

Малиша повертел его, прочитал несколько слов и вернул обратно.

Партизаны ели сыр и качамак быстро и жадно. Уча сказал, что ему тепло у огня, и не стал ужинать вместе со всеми. Мать Малиши принесла ему ужин в тарелке, но он ел мало и скоро отодвинул еду.

— Заболел я… Нехорошо… — сказал он хозяйке, которая угощала его и сердилась, что он не ест.

Перед тем как партизаны легли спать, Уча вошел в их комнату и строго сказал:

— Мы будем спать только час. Разводящий, в четыре разбудишь на выход.

— Рано в четыре! В пять встанем, — крикнул кто-то.

— Ладно, в пять. Нет в пол пятого! Мы уж и так обленились. Больше этого не будет, поняли? С завтрашнего дня перестаем болтаться по горам, — сердито ответил Уча.

Позднее он вспомнил, что в три часа надо было на всякий случай выслать патрули на околицу села, но он забыл об этом сказать. Партизаны быстро заснули. Ему не спалось. Он привернул лампу и сел возле плиты. Разводящий дремал. Уча резко окрикнул его. Чем больше он думал, тем более сомнительным представлялось ему известие о Павле, и все же, несмотря на это, оно заставило его критически взглянуть и на свой поступок и на свое положение. Отчаянье, вызванное этим положением, лишало его сил, омрачало радость от мысли, что, вероятно, вместе с Павле жива и Бояна, которую он в эти дни почти похоронил. И все же в своих неудачах Уча не видел собственной вины. Случай с ротой он рассматривал как тяжелое несчастье, которое на войне может произойти и при более благоприятных обстоятельствах. Теперь же нужно было совершить какое-то чудо, чтоб оправдаться перед партизанами, сохранить свой авторитет. В наступлении, когда надо было показать все свои способности, он вместо того потерял половину отряда. Но что предпринять, какое совершить чудо — он не знал. С горсткой людей не много сделаешь. И личная храбрость не принесет успеха. А нужно что-то сделать. И нужно начинать как можно скорей, завтра. Он напрягал мозг, придумывая различные способы разгрома врага. Но как только он принимал какое-либо решение, оно сразу же казалось ему слишком незначительным, даже ничтожным по сравнению с тем, чего он хотел. Ночь подходила к концу, разводящие и часовые сменялись, а он сидел без сна, безучастный ко всему, в каком-то отчаянии.