Искусство могло быть для него итальянским. Подходила также и часть Западной Европы. Если же взять славян, то, как он полагал, они бьыи в состоянии породить лишь народное искусство. Да и существовало ли здесь когда-нибудь какое-то иное? Ах, еще любительское? Орловский, Михаловский, ранний Коссак'.

Превосходные вещи. Но творчество как голос природы или бога, кто же это у нас? Когда он впервые увидел Матейку, подумал, что это проекты костюмов к массовой сцене. В движении. Теперь он исподволь начал узнавать других художников, прежде всего старые польские кустарные изделия. Он осмотрелся и забеспокоился. Торговать, пришел он к мысли, - да, но вывозить-нет.

Впрочем, постепенно он и все начал воспринимать здесь по-иному.

Не сразу, но по мере того, как истощались накопленные им итальянские духовные запасы, он стал ощущать голод. Разумеется, голод искусства, но прежде всего голод истории. Он так привык, что там столько знают о каждом камне. Во Флоренции человек был из истории, словно из деревни, любой уголок, любую деталь ее мира он понимал, воспринимал, знал. Теперь князь почувствовал, что перенесся в иную историю. Но отчего она нема? И год за годом он все яснее постигал, что люди, к которым он приехал, сталкиваясь с собственным прошлым, не чувствуют себя в своей тарелке. Оно вроде бы их, а вроде бы и нет! Строго говоря, оно над ними, словно портреты предков в квартире мелкого почтового служащего, гордость, но вместе с тем и немного смешно. Князь по торговым своим интересам много разъезжал. Его потрясли Сандомир, Плоцк, Замостье. Перенести бы их в Италию, как женщину в Париж. Дабы их там продали во всем великолепии. Он всегда был скептиком. Сначала полагал, что ни во что не надо верить, потом думал, что можно верить во все. Даже в то, что Польша прекрасна. Со временем, однако, вера эта, которую он считал примитивной, стала его собственной верой. Прекрасна, размышлял он, только сама не понимает, что в ней красиво. Гордится Ловичем, а это ведь уродство в стиле сецессион. Стыдится Полесья, которое по красоте не уступает Швейцарии, только что выткано из трав, кустов и вод. Но вскоре он заметил, что в Польше осознание красоты того или иного места приносит вред. Тотчас же такие уголки, словно польщенные комплиментом подростки, принимались кокетничать. А между тем красота родится либо из настоящей дикости, либо из настоящей культуры. А между двумя этими берегами-халтура. Так что князь отошел от современности, но, когда вновь вернулся к истории, ощутил себя одиноким. Поговорить о ней оказалось не с кем. "Акты, которые уже подписаны, - это и есть история", сказал ему, не совсем в шутку, один министр. Другой изрек: "Для человека сегодняшнего дня существует только будущее". "Чего же может стоить человек, который запамятовал, что был молод", - печально возразил князь. Наконец он встретил людей, которые кое-что из прошлого помнили. К примеру, молодой граф Шпитальник-Тужицкий, дома у него особый стол для работы над геральдикой. Вот для чего нужна история, вздохнул Медекша, когда этот его родственник демонстрировал ему свою родословную-Пяст в семнадцатом колене. И грустно ему стало, что этим сейчас в Польше питается единственный живой интерес к истории. Молодой граф и ему подобные в самом деле пострадали бы, если бы у них отняли историю. Каждый час их стал бы короче-на историю. Но для всех остальных тут никакой проблемы нет. Разве почувствовал бы кто-нибудь себя ограбленным, если бы судьба повелела нам снова начинать со времен Мешко'. Гербы и антиквариат! - ужасался Медекша. Вот и все плоды нашей истории. Все кончилось тем, что посредничество надоело князю. Это было скорее отвращение, чем усталось. А ведь ему как раз выпадала доля вытягивать из усадеб и костелов мебель и картины, прожившие там много лет. Однажды ему сделалось особенно стыдно. Он прочитал, что два гобелена, которые он помог храму в Луцке продать, упоминались в завещании архиепископа Хризостома Медекши. Купил их один генерал, в последнее время с благословения правительства туз тяжелой индустрии, и выстелил ими гнездышко своей возлюбленной. И тогда князь свернул торговлю. Он стал поставщиком исключительно для музеев. Такая позиция вскоре окупилась.

Место реставратора приносило ему немного, но его пригласили читать-неплохо оплачиваемые-лекции в Вильно. Он обрадовался. История была ему благодарна. Взяла на содержание! Но когда взвесил свои возможности, взгрустнул. Объекты, которые находились под его попечительством, он назвал "церковными нищими", а свою служебную контору-"богадельней". Семья старые стены старалась свалить на шею государства. Государствосемье. Каждый хотел как можно меньше вкладывать средств, а от него требовали, чтобы он взял под охрану все. А тут-то чего от него ждут?

Медекша взглянул на костел. Сойдет, подумал он, недурен.

Но, как всегда, нет формы, недостает воздуха, смелости. Здание не стоит, а как бы остановилось на минутку. И не скульптура, и не камень. Князь застегнул пальто. И еще холод, кивнул он головой, вечно этот ветер откуда-то. Страна везде, во всем наперекор. Черский заметил его нетерпение.

- Господин староста, - крикнул он, - долго еще?

Староста стал объяснять. В распоряжении говорится, что

должен быть архитектор. Не смог приехать машиной старосты.

Приедет попозже. Вот-вот должен быть.

- Архитектор! - прошептал князь. - Короля Стася в могилу будет класть архитектор! Мило. Кто так решил?

Староста пробурчал, что не знает. С государственной точки зрения он считает этот вопрос неуместным. Ельский воспользовался случаем, чтобы вмешаться.

- При всякого рода переделках склепов и при эксгумациях, в интересах соблюдения истины и безопасности, необходимо присутствие врача и архитектора. Таковы требования администрации!

Медекша уставился на Ельского. Видел ли он его раньше? Ах да, в автомобиле. Правда, поглощенный беседой с Черским, он мало на что обращал внимание в пути.

-Администрации! - Князь не спеша попробовал повторить это слово с надлежащим уважением. Потом, прищурив один глаз.

ввинтил взгляд в Ельского. Вроде не глуп, подумал он, но если говорит такое, что он понимает! - Ибо я полагал, - продолжал он, не спуская с Ельского глаз, - что архитектор нужен из особых соображений. Кроме него тут непременно должны быть кадет и поэт. Но к чему врач? Какое отношение имел Понятовский к медицине?

Староста нервно обернулся. Ему ведь предстояло писать отчет.

А ну как взбредет Медекше в голову вылезти с речью в подземелье. Тип такой настырный, непослушный, никакой у него административной дисциплины. В любую минуту готов выкинуть какой-нибудь номер. Пусть уж лучше загодя выболтается!

Князь наверняка мнение это разделял. Мыслями, которые пришли ему в голову, он решил поделиться с Ельским.

- Послушайте, - произнес он очень громко, так как Ельский стоял далеко от него, а казалось, что Медекша преднамеренно повысил голос, послушайте, - повторил он снова, все еще не находя формы протеста. - Мы собрались тут, чтобы некие останки захоронить втайне. Мне делается страшно. Как-никак это был король. Не допускаем ли мы случаем оскорбления величества?

Ельский возразил:

- В нашем кодексе нет статьи об оскорблении величества.

Есть только об оскорблении народа.

Князь задумался.

- А если мы оскорбим короля, который был с народом!

- У нынешнего народа, без сомнения, есть более серьезные заботы, чем ломать голову над тем, где найдет вечное упокоение этот король, а того народа, который бывал с королем, уже нет.

Старик взорвался.

- Что это вы делите его надвое.

Ельский вспомнил Козица. Свести бы его с Медекшей, вот бы поговорили. Один все обрядил бы в старопольское платье, а другой повсюду бы от него стал избавляться. Выберем-ка середину.

- Народ один, - ответил он. - Только возраста разного. Тогда-ребенок, теперь-взрослый. Разве не так?

Ельский в этом не сомневался. Всякий высокопоставленный чиновник знает сегодня, что такое интересы государства. Какие уж тут сравнения с давней Речью Посполитой. Несомненная зрелость!