- Что это вы так застыли, - тронул его Козиц. - Посмотрите, вот и город.

В окнах вагона замелькали маленькие черные крыши. Уносились назад белые дома. У шлагбаумов теснились повозки. Потом площадь, долина, забитая людьми. Ярмарка пестрела бедными, вьшинявшими красками. Масса горшков толпится у ног закутанных баб, груды ткани прямо на земле, сбившиеся в кучу телеги.

Лошади с мордами, опущенными в торбы с овсом. Козиц равнодушно оглядывал все это. Ельский никак не мог отделаться от запаха Кристины. Чего же я еще хотел? - донимал он себя.

Что сказать этому капитану на прощанье? Стечение обстоятельств! Да-да, знаю, какая у нее поговорка. Итак, сперва он похвалил случай за то, что тот не слепой, сказал, что так, видно, угодно было судьбе, а напоследок продекламировал то, что вертелось у него на кончике языка:

- Всякий случай непременно попахивает провидением.

Ельский обошел костел в одиночку. Похороны, "Те Deum", всякая служба, думал он, всегда в душе человека отзываются

одной нотой. Он посмотрел на стену, пригляделся к листьям.

Потрогал ногой землю на тропке. С серого неба медленно спускалась тьма. У колокольни стояли Звада-Черский и еще кто-то, кажется профессор. Ельский подошел к ним. И услышал одну только эту фразу:

- У случая всегда есть faux air' провидения!

Ельский остановился. Этот старый зануда все со своей Флоренцией; профессор, точнее, реставратор прилип к полковнику словно репей. Никому подступиться не давал. Ельский, хотя и знал Черского по Варшаве, едва сумел переброситься с ним несколькими словами. Старосте даже и такой оказии не представилось. Ельский был зол, как князь с сомнительной родословной, которого не хотят признавать. Ведь он и приехал сюда затем, чтобы быть первым. А тем временем-смотрите-ка! - встретили, раскланялись, и развлекайся, брат, сам. Он огляделся. Даже староста с приходским священником куда-то пропали. Профессор продолжал:

- А теперь мне надо проследить, чтобы его могила ненароком не испортила костел. Вот и я-хранитель костела и картин, как брат моего прадеда, Ян Хризостом, архиепископ, который презирал Понятовского прежде всего за то, что тот покровительствовал плохому искусству. После саксонцев2 у нас любое считалось хорошим. Это правда. Но посмотрите на дело шире. Классицизм-это финал. В искусстве это последнее причастие умирающей эпохи. Может, он и был лучшим для своего времени, но шел к закату. И он заимствовал это за границей. Эта изысканность, этот вкус для нас, с чего мы тогда должны были только начать. Пробудившийся после мрачной эпохи народ. Ему нужна была в искусстве сила. Величие мастеров Возрождения, а не те, кто рисовал румянами и пудрой, как говорил мой архиепископ, - угодники кисти.

Черскому на эти темы нечего было сказать, а реставратору показалось, будто он его не убедил.

- В искусстве все кончается вкусом. Но для начала вкусвещь плохая. Вы ведь знаете, что потом стало с этим вкусом, - старик говорил с Черским как со знатоком, - сплошные руины.

Посмотрите! - воскликнул он, ибо и сам увидел это теперь очень отчетливо. - Почти весь девятнадцатый век в живописи, скульптуре, архитектуре-дно, эпоха упадка. Все-порождение этого бессодержательного мастерства. У нас насадил его король Стась.

- А этот ваш двоюродный брат? - спросил полковник Черский.

Реставратор удивился.

- Кто?

- Ну, архиепископ.

Старик прищурился.

- А! - воскликнул он таким тоном, будто сожалел о своей забывчивости. И может, нотка какой-то боли была тут искренней.

Бедные люди, грустно подумал он. Куриная слепота-никакого будущею не видят! Я должен перекрестить в двоюродного брага своего предка, дабы перед их взором возник какой-то конкретный образ. Весь мир только то, что происходи! при их жизни. Сердце у него сжалось. Он еще раз воскликнул: Ах! Этот архиепископ, - продолжал он, - как раз за искусство и воевал со Станиславом Августом. Не как другие, дескать, этого всегда слишком много, но что это не то, ибо это плохо. Еще до мировой войны были опубликованы его письма. Великолепно! Какая сила духа в том, что касается творчества! Он первый разрешил в Польше играть Бетховена. Не в независимой!

И вздохнул, словно сожалея, что такая музыка запоздала.

- Как епископ и как меценат вот что он пишет о Станиславе Августе после первого раздела Польши: "Он позволил оторвать от здания два флигеля; говорят, что взамен он укрепил дух, но какая же от него образованность, коли религии он отчим, а искусству пасынок".

Черский закивал головой. Он слушал только слова. Из них он понял лишь, что реставратор высказывается против короля.

Значит, как полагается, объяснил он себе и еще заставил себя поднапрячься, чтобы решить, такая ли продувная бестия этот старик или же и вправду против. Притом сама историческая проблема-вздор, любопытен лишь этот старый человек. То, что он так наскакивает на Станислава Августа, его личная изворотливость или же всего его класса? Слова влетали Черскому в одно ухо и вылетали в другое. Но тон и голос его хороши! - признал он. То, что старик говорил, Черский не имел ни охоты, ни нужды осуждать. Как и староста, который подошел к Ельскому. Постоял с минуту. Раздраженно покрутился на одном месте. Не очень-то представляя себе, о чем говорить. Стрелял глазами в типа из президиума. Наверное, привез какие-нибудь политические сплетни. Черский его знает, велел бы ему все выложить. Но куда там, когда этот старик мешает. Прикончит он полковника своей нудой об искусстве.

- Меценат, который верит в фальшивое искусство, - разглагольствовал тем временем старик, - напоминает антипапу.

Что-то подобное говорил Буонарроти.

Черский лениво вставил:

- Да, да, искусство-вещь серьезная. Наш маршал Пилсудский сказал даже, что художник равен королю.

Реставратора это не относящееся к делу замечание сбило с толку. Он замолк. Староста радовался, полагая, что Черский осадил его. Что еще можно сказать на сей счет, если знаешь, что думал Пилсудский? Но старый господин, словно это его вдохновило, выждал с минуту и сказал:

- Польша не знала другого мецената! Всегда у нее был только антипапа. Мы постоянно черпаем из европейского искусства, когда оно переживает упадок. Когда искусство находится там в расцвете, вечно у нас случается что-нибудь такое, что нам оно делается ненужным, - или в стране траур, или варварство.

Староста скрипнул зубами.

- И так до вечера будет плести, - глухо простонал он.

Ельский тоже был сердит. Не могут наговориться, пока одни.

Ведь этот реставратор должен часто бывать в Бресте. Спросил у старосты шепотом:

- Что за старый хрен?

Староста с иронической снисходительностью, словно хотел сказать "астролог", выделил титул:

- Князь Медекша.

Ельский застонал, будто от зубной боли. Ведь он был на волосок от бестактности. Может, даже уже и показал свою холодность. Какая оплошность! В какой же опасности он очутился! И чего сразу не спросил. С другой стороны, странно, что он так высокомерно отнесся к реставратору. Что, дескать, за фигура: провинциальный профессор? А ведь это отец Кристины.

Конечно же, тот самый. Говорят, известный ученый-самоучка.

Профессор Виленского университета, читает лекции на факультете истории искусств, воеводский реставратор там и, видно, здесь.

Ельский вспомнил все, что слышал о нем. Аристократ, торговец стариной! А сам нищ, ибо владения Медекш конфискованы после восстания 1863 года. Имения жены судьба забросила-эвон куда! - за Днепр. Так что и от них никакой пользы. Князь уже много лет жил отдельно от жены. Через год или два после свадьбы он уехал за границу, обосновался во Флоренции, где открыл антикварную лавку. Кажется, дело не было особенно прибыльным. Без приданого жены, ее имений, оба они сникли бы, и он, и его магазин. Поэтому после войны надо было возвращаться на родину. И о диво! В Варшаве он оказался одним из самых выдающихся представителей своей профессии. Эмигранты из России привезли с собой горы мебели, картин, ковров, серебра, фарфора. Среди этого множества вещей что-то вдруг поражало князя. Он вникал, оценивал, вывозил. И тут только впервые близко столкнулся с польским искусством. Перед отъездом во Флоренцию он мало что о нем знал, а то, что и знал, позабыл.