Перехватить лозунги. Приспособить их. Затем протащить их в правительственные издания, кое-что в циркуляры. Провести революцию в гомеопатических масштабах. В их разговорах это называлось: отнестись к коммунизму как кит к Ионе. Единственное политическое средство приручить пророка.

Кого из коммунистов залучить? Кого-нибудь из молодых?

Естественно, самых выдающихся. Но как их приманить? Ельский зарылся в их личные дела. Важно было подобраться к мальчикам со слабой их стороны, разузнать об их нуждах. Одного ловить на заграницу, другого на должность, третьего на славу. А Дикерта?

На профессуру? На научную карьеру? Он тогда стал ассистентом.

Собственно, каждому можно помочь в жизни. Государство тебя хвалит, ценит, признает! Дикерта обольстить не удалось. Разумеется, коли давали, он брал. Но держался в сторонке. Перестал знаться с теми, кто наживку заглотил. Все было так, как он обычно и делал: после долгих размышлений, неохотно, не торопясь. В конце концов решился испытать и его. Это было сложное время. Польские ученые выступали с протестами, впрочем ничего толком не понимая. Дикерт подписи своей не поставил.

Раздумывал. Часами держал текст под носом. Слова не обронил.

Не предлагал поправок. Ему позвонили домой. "Вы меня ни за что не вставляйте!" - ответил он. Председатель кружка попытался объяснить. "Вы сами себя исключите из общества". Чего он только ему не втолковывал! Наконец решил взять быка за рога.

Прикрикнул на Дикерта: "Ну, итак!" А тот уперся, что ни за что, хотя он и не мог не чувствовать: государственный корабль теперь снова берет вправо. Кто из левых не успеет ухватиться, тому уже никто никогда не протянет руки. Остался. Спустя год пришлось поставить крест на университете.

- И вы его знаете? - Спросил Козиц Ельского с наигранным возмущением.

В душе же он злился и смеялся. Он уже больше ничего конкретного не мог вспомнить о Ельском. Может, это еще один из чудом спасенных для государства радикалов, который, прежде чем отпереться от своих давних убеждений, заметает следы, опасаясь, а вдруг Козиц знает об этом. Но Козиц не знал ничего, а вот нюх его не подвел. Ельский пошатался среди левых, покричал вместе с ними, затем, высунувшись из своего министерского окна, приманил нескольких избранных. Но быть среди них-был. С тех времен сохранилась у него парочка статеек, а может, и какой-нибудь протокол собрания. Вещь не из лучших.

Отправляясь на сей раз направо, он стал построже к себе.

Консультации, выводы, разговоры-сколько душе угодно, но только не повседневная организаторская работа. Толку тебе от нее чуть, зато ославит больше всего. Он чувствовал, что слева за ним что-то тянется.

- Теперь-то уж почти и нет, - ответил он. - Порой словечко о нем от его брата услышу. Бедный брат.

Козиц рявкнул:

- Который?!

Ельский приподнял правую бровь. Какой бездарный ход, подумал он. Неужто он рассчитывает, что я начну тут перед ним жалеть заговорщика? Но Козиц и не собирался ни о чем дознаваться. Он разозлился. Он как бы увидел одновременно несчастье каждого из братьев. Ему показалось, что он вот-вот крикнет: "Дорожный мой приятель, хотите пролить слезу над участью советника, так не пожалейте же другой для Яна!" Он сделал еще один шаг.

- Знаете, - пришла ему вдруг мысль в голову, - давайте-ка лучше вместе, прямо здесь, пожалеем папеньку. Это мое поколение. Старый Дикерт для меня символ. Отец нашего времени. Один его сын-хлыщ, другой-полоумный. Вот и выбирайте, за кого выпить во имя будущего!

Тоже мне пророк, надулся Ельский.

- Вы, похоже, любите попугать, - произнес он холодно. - Это как раз возрастное. А теперь откровенность за откровенность, - прибавил он, бледнея. - Вот вам моя характеристика старых. Тут тоже два типа. Одни-люди с апломбом, другимстрашно. Вот и выбирай, кого брать в пример.

Сердце у него колотилось, и не столько от гнева, сколько, особенно в последний момент, от страха, который нагнал на него капитан. А между тем Козиц впервые доброжелательно взглянул на Ельского. Приятно ударить-и убедиться, что кровь есть.

Главное, чтобы была. Он просто сказал:

- Жалко мне этого Янека Дикерта. Да и упорных людей жаль тоже. Вот так-то.

- Вы в силах помочь ему.

- А-а! - буркнул капитан, но не запротестовал.

Ельский про себя отметил: это надо запомнить. Щенок в конце концов может попасться. Какая это неприятность для Дикертов.

Какое невеселое положение у самого близкого друга. Советник, правая рука вице-министра, а тут в семье судебный процесс, приговор, тюрьма. Такой брат! Ельский несколько раз повторил про себя фамилию. Незачем записывать, подумал он потом, этот Козиц, кажется, мужик известный.

- Как знать, не обращусь ли я к вам в Варшаве, - пообещал он.

А Козиц опять добродушным тоном, будто и не понял, о чем речь:

- Наверняка найдете меня, - улыбнулся он, - была бы нужда. - С минуту Козиц молча рассматривал Ельского. И вдруг: - Бог ты мой, - закричал он, изображая волнение, - вы не одеты, а Брест-то - вот-вот!

Ельский послушно стянул пижамные брюки. Еще бы какуюнибудь любезность!.. Он попытался что-то придумать. Чего же ему сказать? Любопытная, мол, встреча. Не просто случай.

Случай, случай! Как же это Кристина говорит, замер он, пытаясь вспомнить. Такая у нее есть поговорка среди богатого запаса фраз, которые она выталкивает из себя, словно крик, едва отдавая себе отчет в том, каков же их смысл, поистершийся от частого употребления, будто лица тех, чьи портреты помещают на банкнотах. Кристина, подумал Ельский, самая живая из всех.

Беспокойная, взбалмошная. Черненькая малышка. Настроение то и дело меняется, а одним и тем же жестам и словам она остается верна всегда. Когда один день похож на другой, но каждый рисуется иначе-это я! - подумал Ельский о себе. А если один день вовсе не похож на другой, а говорится о них всегда на одной и той же ноте-это она! Как же смириться с ее непоседливостью? Какой смысл так на все набрасываться? Теперь это ее движение. Государство национальной общности! Мощное, серьезное движение, говаривал Ельский, который уже проник в его тайны. Хорошо! Мотор, чтобы включить его в систему, есть!

Размах есть-надо бы только от некоторых сил очистить его. И, пропустив через президиум министров, предложить это движение народу. Ельский вздохнул. Но чтобы работать у них! Уж лучше бы тогда Кристине в президиуме. Об этом и говорить-пустое дело. Ельский хорошо ее знал. Все, но только, боже избави, не канцелярия. А уж если, то ни в коем случае не государственная.

У нее к этому отвращение. Да ведь я и не о вас говорю, клялась она, но вы только подумайте-всю жизнь просидеть с чиновниками! Насобирать мух на липкую бумагу, а в конце концов и самой на нее попасться! Что она хотела сказать, понять было трудно. С ее фамилией, знанием языков, смекалкой какая же это была бы эффектная сотрудница. Само собой понятно, в учреждении, где царит товарищеская атмосфера. Не лучше ли в каком-нибудь посольстве? Да, в Европе, а не на конспиративных сходках, не в типографиях, в которые врывается полиция, не на окольных дорогах, за которыми следит староста. Что думает ее старик?

Ельский не знал князя Медекшу, но пожалел его. Обедневшего, практически без места, занятого бесконечной тяжбой из-за имений, отобранных у его предков после восстания 1863 года. А тут еще такая вот Кристина!

Ельский снова вздохнул. На сей раз, жалея себя самого. Он хорошо понимал, что оттого только, верно, она и с ним. Могла бы и носа из своей компании не высовывать. Эти их леса на Брамуре-пуща. Жила бы себе в богатстве. Встретился ли бы он тогда с ней, а если и встретился бы, сблизился ли бы^ Да и если бы не это ее сумасбродство, даже и в нищете она могла бы прозябать где-нибудь у тетушки. Все восстания выдохлись, так и не изведя всех старых богатых баб в семействе Медекш.

Кристина с ними не зналась. Не результат ли это ее странного одиночества. Ее бунта против собственного мира, который она едва знала, и ее союза с миром новым, в котором она ни бельмеса не понимала. Он улыбнулся ее милому облику. Огромные карие глаза, рассеянные и гневные, черная, нечесаная грива волостоже враг порядка, - жесткая, словно конская шерсть, в которую она то и дело запускает пальцы. Ее жесты, сутуловатость и запах, пробивающийся через надушенную кожу. Ельский как-то не обращал на него особого внимания, но вот вспомнил о нем, и его бросило в дрожь. Ему вдруг показалось, что запах этот превращается в эссенцию Кристины. Во что-то, что возбуждает против нее, но вместе с тем служит и самым сильным выражением ее существа, как жестокость олицетворяет силу.