24

Книга первая: У МОРЯ АРАБИСТИКИ

переговаривались. Впереди группы, заметно отделившись от нее, ша­гал Сталин. Знакомая нависшая фуражка, знакомые усы; руки были глубоко засунуты в карманы длинной серой шинели. Низкорослый генеральный секретарь тяжело ступал по брусчатке и молчаливо гля­дел себе под ноги, отрешенный от почтительно пониженных голосов за его спиной. Процессия свернула к воротам, я направился в свое общежитие. Годом позже вряд ли бы мне удалось попасть на Красную площадь, и тем более близко наблюдать сильных мира сего, но на пят­надцатом году революции еще сохранялись последние остатки демократичности первых послеоктябрьских лет...

Думаю, думаю. В аудитории зашумели: профорг Ланенков, сидя­щий впереди меня, достал часы-луковицу и важно проговорил: «Время кончать занятия». В новом корпусе звонок из главного здания не слы­шен, а преподаватели наши все как один почему-то не имеют часов. Они начинают и кончают лекции по ланенковской луковице, и это, вероятно, прибавляет ему гордости. Ланенков — эмансипированный студент: с преподавателями держится на равной ноге и говорит им «ты». Уложив часы в карман и бросив на ходу лектору «будь здоров», он выходит из аудитории, а за ним тянутся другие ребята. Я выхожу во двор, на улицу, и продолжаю думать о своем.

«Что же предпринять?»

«Неужели я никогда не стану „освобожденным арабистом", как бывают на заводах „освобожденные секретари", „освобожденные председатели"?»

«Неужели нет выхода?»

Февраль. Закончился «теоретический отрезок» первого курса, на­ша группа едет на практику. Ночь, день, ночь, день... За окном вагона замаячили высокие терриконы. Донбасс. Ирмино, шахта 4/2 бис, со­седняя с «Центральной», которая через три с половиной года стала знаменита стахановским рекордом. Маленький заснеженный шахтер­ский поселок. Люди угля, стальная рабочая гвардия— забойщики, крепильщики, откатчики, со спокойным умением делающие свое трудное дело; отчаянные коногоны и милые ламповщицы... Первый спуск в шахту... Ух! Клеть пролетела верхний горизонт — 420 метров, а вот наш — 605. В квершлаге с кровли ручьем льет подземная вода. В штреке то и дело плотно прислоняемся к стене: мимо, по узкоколейке, с грохотом проносятся вагонетки, груженные мутно поблескивающим углем; их мчит лошадь, бедная белая лошадь, которой уже никогда не видеть солнца. Первые дни мы провели на очистных работах, потом

Как стать арабистом?

25

йас перевели в забой. Здесь, в толще земли, в шестистах пяти метрах от ее поверхности, лежа по углу падения пласта, я «рубаю уголек». Туск­лая лампочка Дэви заменяет мне весь свет мира. Матовые куски угля, отбиваемые от пласта глухо звенящим обушком, шурша слетают вниз к штреку, один за другим, один за другим...

«Что же предпринять? Какой выход?»

«Как стать арабистом?»

Впереди еще целая жизнь. Жизнь, которую надо прожить как можно красивее... Лучше... Достойнее... С полной отдачей сил. Не гожусь я для шахты, как горный инженер не годится для арабистики. Каждому свое. Ищи путь к своему, ищи, думай. Точное решение при­дет обязательно.

Еще день... Уголь, обушок, лампа Дэви.

Еще день... Лампа Дэви, обушок, уголь.

Еще день... Обушок, лампа Дэви, уголь.

Дни за днями... А практики еще много.

И вдруг — да, это было в конце февраля, — я вздрогнул от не­ожиданной мысли. Обушок чуть не выпал из рук. «Марр! Надо написать Марру!»

Как же это я раньше не догадался? Николай Яковлевич Марр, творец яфетической теории, перевернувший традиционные представ­ления о происхождении и развитии языка и мышления, языковед со всемирной славой. Он ли не знает, где учат арабскому языку? Его имя, мелькавшее в газетах то в связи с «бакинским курсом» лекций, то в связи с очередным юбилеем, помнилось мне со школьных лет. Как же это я раньше не подумал? А ответит ли Марр какому-то безвестному юнцу из Горного института? Иные люди, достигнув и не столь высоко­го положения, заболевают гипертрофированной черствостью. Когда, окончив шемахинскую школу, я пришел в районное учреждение за направлением в вуз и, волнуясь (вдруг откажут!), стал сбивчиво рас­сказывать инструктору, чему я хочу учиться, он с сожалением оглядел меня и сказал: «Да ты и говорить толком не умеешь, какой из тебя студент! Оставайся уж в Шемахе, найдем тебе работу— что-нибудь переписывать!»

В Баку, когда мы с моим другом Халилом тоже обратились за на­правлением, высокопоставленный ответственный работник, ни о чем не расспросив, сказал Халилу: «Тебя могу послать! Поедешь в Москву, в Институт народного хозяйства имени Плеханова! А тебе, — он по­вернулся ко мне, — отказываю! Нужно и здесь кому-то работать!»

26

Книга первая: У МОРЯ АРАБИСТИКИ

Мой друг, в знак солидарности со мной, отказался от предложенной вакансии; мы вышли из высокого учреждения с тяжелым сердцем. Юношеская доверчивость к людям сменилась опасением найти не­ожиданный отказ или оскорбление. Так писать ли Марру-то? Да и дойдет ли письмо?

Весной — это был уже 1932 год — вернувшись в Москву, я смог получить в справочной Центрального телеграфа адрес Марра. Тща­тельно составленное, по-юношески многословное и горячее послание души ушло в Ленинград. Ответ пришел скоро. Бесценная реликвия пропала в 1938 году вместе с остальными моими вещами, но память бережно хранит ее текст:

Академия Наук СССР, Институт Языка и Мышления г. Ленинград, Университетская наб., 5.

Уважаемый тов. Шумовский,

По поручению академика Н. Я. Марра сообщаю, что Вам, прежде всего, необходимо получить образование в одном из языковедных ВУЗов, например, в Ленинградском Историко-Лингвистическом Ин­ституте (ЛИЛИ), после чего Вы, в зависимости от Ваших успехов, смо­жете рассчитывать на место в аспирантуре.

Ученый секретарь ИЯМ (проф. Л. Башинджагян)

Наконец-то!

Я написал в Ленинградский историко-лингвистический институт, получил ответ и написал снова: меня интересовали разнообразные подробности, связанные с обучением там. Галина Николаевна Грабов-ская, заведующая канцелярией, терпеливо отвечала мне.

Дальше все было уже сравнительно просто: ушел из Горного ин­ститута, 14 июля 1932 года отправил документы в ЛИЛИ; 28 сентября, не получив извещения о приеме, приехал «на авось» в Ленинград. С вокзала прибежал в институт, увидел себя в списке зачисленных. Я пишу эти даты по памяти: разве их можно забыть?

Первый учитель

27

ПЕРВЫЙ УЧИТЕЛЬ

Сырым темным утром 11 ноября 1932 года я спешил на первый урок арабского языка. Полутора месяцами ранее мне удалось стать студентом заведения с нежным именем ЛИЛИ — Ленинградский ис-торико-лингвистический институт. В октябре я записался на специ­альность «Новая история арабских стран», ближайшую к интересо­вавшему меня арабскому средневековью, медиевистике, а в ноябре к нам был назначен преподаватель языка— доцент Юшманов. Нако­нец-то, наконец увидим, что за язык у этой загадочной и трудной нау­ки — арабистики...

Мост Строителей, по-старому Биржевой, соединяющий Петро­градскую сторону с Васильевским островом, неожиданно оказался разведенным: медлительно скользя по черной воде, Малой Невой шел караван барж. Я бросился к Тучкову мосту и не могу доныне понять, как не опоздал: обход велик. В аудитории, Первой аудитории, в самом конце длинного узкого коридора, вся наша группа была уже в сборе. Спустя несколько минут старинная дверь быстро отворилась: вошел Николай Владимирович Юшманов.

Его внешность разочаровывала: преподаватель арабского языка являлся воображению высоким, худощавым, бронзоволицым, с ог­ненными глазами — так, должно быть, выглядит каждый араб! — а Николай Владимирович имел плотную фигуру среднего роста и пыш­ные рыжие усы на округлом с мягкими чертами лице. В глазах светил­ся юмор, губы то и дело раздвигала мягкая улыбка. Идеал был разру­шен, а вместо этого на уроке с первых минут установилась непринуж­денная, домашняя обстановка: мы весело следили, как Юшманов пи­сал на доске арабские буквы, сопровождая свои объяснения прибаут­ками, весело учились узнавать эти буквы в учебнике— тоненькой хрестоматии Оде-Васильевой, весело поправляли друг друга, когда перешли к связному чтению. На душе было легко и радостно, в нас лился какой-то еще неяркий, но сильный свет, излучаемый нашим преподавателем; предстоящие трудности перестали казаться неразре­шимыми — чувствовалось, что при Николае Владимировиче все это не так страшно — он-то сможет терпеливо и понятно объяснить все это! Его безграничное добродушие — отклик отзывчивой души: если будешь заниматься, он не даст тебе пропасть, все будет хорошо... Хо­рошо... Хорошо!