Изменить стиль страницы
ХАНА
1
Я охотничий сын, и когда подошло мое время,
я влюбился в Хану, взбалмошную девчонку,
дочь торговца печального, вдовца-еврея,
содержавшего возле кладбища трактир и лавчонку.
Как ракета над лесом, надо мной она заблистала,
и стал я ходить, как слепой, разводя руками.
И любовь моя стала как мир, и поэтому стала
маяком и спасенными им моряками.
От нее глаза мои загораются блеском,
в ней и море колышется, и рыбы, и сети,
от нее водопады свергаются с гулом и плеском
и стрекочут кузнечики, словно птицы и дети.
О, чего только я не видел этой весною,
с этим Чоро кривым и с компанией набожной этой!
Все, что пито было не мною и разбито не мною,
я сполна оплатил, как положено, звонкой монетой.
Но сейчас я люблю, и люблю это небо, и этой руки движенье,
которая вдруг воскрешает и выводит на сцену
всех погибших и потерпевших в море крушенье,
и ломает решетки, чтобы лбом я – о стену
и о небо, до которого некогда пальцем
доставал, и до солнца – когда это солнце, и кости,
и могильщика даже я сделал у нас постояльцем
и в корчму пригласил их, на добрую чарочку в гости
2
Когда над весами я увидел ее груди тугие,
между мылом и апельсинами разглядел подробно,
я понял, что она прекраснее, чем все другие,
и вся она, как ее губы, и вся съедобна.
О зрачок ее – зернышко перца в полдневном зное,
притягивающий, лаская и не отпуская!
Кто бы смог не влюбиться в изобилье это лесное,
в эти ноздри и в грудь, что как буря морская!
Ты не знаешь зубов ее, что, как снег, поскрипывают,
играя эту гармонику с блестящими пуговками – сиянье ее золотое! -
Этот колодец, наполненный радостью до самого края,
это животное, здоровое и молодое.
Когда к губам моим прижимает она свои губы,
я плыву по ветру, побросав паруса и тросы,-
потому что ее объятья просты и грубы,
как еда дикаря, как еда, что едят матросы.
Ты не знаешь взгляда ее, темноватого от угля и дымной печи,
и ресниц ее – занавеску, что так нехотя поднималась,
и зубы ее, процеживающие неторопливые речи,
и язычок этот острый, хотя и распущенный малость.

МИРА АЛЕЧКОВИЧ

ТИШЕ, МАМА…
Я включу приемник. Тише, мама…
Мы в гнезде осином – островок.
Бьет огонь из ящичка упрямо,
а за ним - весь мир… Он так широк!
Слушай же. Не пропусти ни слова…
Только знаешь – это не слова:
это, чтоб взлететь могли мы снова,
крылья нам с тобой дает Москва.
…Телеграф стучит, и ты – на месте:
лента, весть за вестью, день за днем.
Но все нет, все нет во тьме той вести,
чтоб рассветным вспыхнула огнем!
На людей глядишь, слезу роняя:
где ж надежда? Проблеск первый где ж?…
Теплых слез не проливай, родная,-
под Москвой и наш пролег рубеж.
Кремль стоит – и держит оборону.
И рассвет надежды нашей – там.
Вновь с любовью руку твою трону -
веру потерять тебе не дам.

1942

БЕЛГРАДСКАЯ БАЛЛАДА
Вышел ребенок с ведерком – в доме воды не осталось,
а от ребенка с ведерком – туфелька только осталась.
Фашисты бродили без цели. Над чем-то смеялись и пели,
плыл снег ослепительно-белый, и все купола побелели.
Наставшая тьма означала ночи холодной начало…
Дитя не вернулось… и тихо вода у колонки журчала.
Мать выла – зачем я сказала, что в доме воды не осталось.
У колонки, где струйка журчала,- там туфелька только осталась.
СМЯТЕНЬЕ
Мне говорили, когда не убили меня на войне, что везенье
чертовское выпало мне,
а на этой войне убили отца моего и брата,
а мне, когда повели, тряпкой заткнули глотку, чтоб замолчала,
в голос не закричала.
Изо всех углов одиночки глазели клопы-шпионы,
и днем, и ночью бессонной сползаясь ко мне во тьме,
и плели пауки паутину слов, как смерть, монотонных,
и звучали женские стоны в коридорном аду бетонном,
и родился у мертвой женщины живой ребенок в тюрьме.
Моя мама тридцать ночей после всего случившегося
просидела, тупо таращась на дверь - меня ожидая,
а на тридцать первое утро отпустили ее в числе излечившихся,
потому что она на охрану не лаяла, как прочие бабы в этом содоме.
Моя мама была в сумасшедшем доме.
Люди, одни только люди, от смерти могли спасти,
люди успели выкопать мою маму еще живой,
и запах смерти навеки остался у ней во плоти,-
она все хотела повеситься на сливе, такой молодой,
которой бог знает когда суждено расцвести.
Я и ныне тот мрак неволи, когда лезвие – в главной роли,
когда лязгает нож в окошко – чтоб над книжкой погасло пламечко,
я и ныне тот мрак неволи проклинаю, губу закусив до боли,
и слышу во мраке убийственный топот и лай: «Открывай!»
и шепот; «Уводят, мамочка».
И никогда не бросайте упрека, что я часто пою о радости,-
мой дом превратился в пепел за оградой, сгоревшей на тризне,
и грусть очень часто приходит, она – мой гость,
освобожденье от боли, душевные спазмы жизни,
чтобы и мне и вам под тяжестью легче жилось.
Меня еще не покинули мечты после всех Испаний…
Может быть, взгляд – печальней и чуть-чуть потемнел от страданий,
но притяженье к прекрасному не покидает жизни.