Изменить стиль страницы
ТЫ, В О Й Н А
Еще поет в осеннем русле
ручей покоя;
чиста, еще звенит, как гусли,
та песнь. Доколе?
Еще стремимся к любви и веснам,
еще ступаем в чистом поле
мы по твоим лохмотьям грозным,
война! Доколе?
Пеленки стелет мать, ликуя,
на будущее в надежде.
Целуй ей руку. Но какую,
какую прежде?
Ту, что сосок легко сжимает,
иль ту, которой ребенка держит?
Любовь и верность обещают
не здесь, так где же?
Ах, это может до слез растрогать -
ведь матери хотят так мало:
средь терний нужно зерна немного,
чтоб им хватало!
Чуть-чуть покоя, тепла и мая -
ведь много лучше штыка и пули
скрип люльки, песенка простая,
пчела и улей.
Не будут жены, птицы, дети
твоими, как ты ни грозишь нам!
О, чтоб навеки заржаветь им,
война, твоим доспехам пышным!

ВЛАДИМИР ГОЛАН

КРАСНОАРМЕЙЦЫ

(Два портрета)

I
Мы познакомились как-то осенним вечером,
когда на стене деревенской старинной мельницы
показывали кинофильм, посвященный Кирову.
Потом уже мы встречались почти ежедневно.
Был он зенитчиком, и глаза у него слезились,
потому что четыре года смотрел он на солнце.
Меня это тронуло, и однажды я, притворившись,
будто отправился за дровами, из дому вышел
во двор, где качался легкий клочок тумана.
После всех этих лет, что были полны до края
дьявольской бесчеловечностью и чертовщиной,
я был покорен человечностью безыскусной.
Как робко он клал на стул свою выцветшую пилотку!
Не было орденов на его гимнастерке, хотя позднее
как-то он показал мне свои медали -
за оборону Кавказа и Керчи – он носил их в кармане,
бережно завернутыми в газету.
О войне говорил он нехотя, а о подвигах – и подавно,
«Когда затихала стрельба – это было плохо,
потому что нельзя было знать, что выкинет немец…
Когда стреляли – было куда спокойней!…»
Вот все, что он мне сказал. Меж тем он гордился
фронтовою своею газетой под названьем «Зенитчик»,
Он любил стихи и читал Маяковского мне с любовью.
Впрочем, ровно через минуту он так же просто
вырывал прочитанный лист, чтоб свернуть из него цигарку…
Уже подмораживать начинало… Ах, этот мальчик-мужчина,
как он гордился своею новенькою шинелью!
А перед отъездом он долго со мной прощался,
как человек, который хотел бы свидеться снова,
да знает, что это вряд ли уже удастся.
Он очень подробно мне объяснил свой адрес,
чтобы мог я его найти без трудов особых,
и в конце приписал аккуратно: «Звонить три раза!»
Он был из Баку, Петром Федоровичем его звали,
а фамилия была у него – Мартынов.
XV
Он караулил танк у шоссе, оп напевал негромко
и держал в руке букет георгин багровых.
Он блаженствовал, не зная, что ему делать с избытком счастья,
которое было так непривычно, так непонятно.
Он вздрогнул, увидев девушку, шедшую мимо,
и ей протянул цветы, но она не взяла их,
и тогда он смущенно цветы свои сунул в жерло орудья.
Как растерянный бог Унынья, смотрел он грустно
куда-то в сторону склада боеприпасов,
спасенья ища в этом взгляде своем отрешенном.
Возможно, что он припомнил свой край родимый,
где сейчас сотрясался лес от любви оленьей,
или вспомнил дом свой с мебелью грубоватой
и пирог, который славно бы сейчас отведать,
пли вспомнил мать, которая, надо думать,
сейчас охраняет улья его лесные…
Я не знаю… Но тут заметил он вдруг старушку,
которая шла по дороге неторопливо,
и вытащил он из пушки букет помятый
и старой женщине подал его с поклоном,
а та приняла георгины, не удивившись,
и тоже ему поклонилась весьма учтиво…
С тех пор их обоих часто я вспоминаю -
как молчат они оба, растерянные немного,
и низким поклоном кланяются друг другу.
В МАЕ 1945
О героях нашей майской революции рассказывают немало,
орошая утрированными слезами козлиную шерсть мифологии.
Но вот что я слышал сам:
старик, обуянный справедливым гневом
и до зубов вооруженный,
вечером третьего дня
ушел из чужого квартала, где он сражался,
чтобы доползти домой
и показаться жене, детям, соседям.
Уносить оружие запрещалось.
Остановленный караулом, он признался в своих намерениях.
– Можешь идти,- ему сказали,- но ружье и гранаты оставь на месте…
Старик топтался по визгу битого стекла и колебался.
Так колеблется простое человеческое чувство,
обуреваемое честолюбием и врожденным благородством,
Чуть погодя он сказал: – Если так, я остаюсь!
ТЕБЕ, КРАСНАЯ АРМИЯ!
Нет, не только в мае сорок пятого я благодарил Тебя,
Я благодарен Тебе всегда, восхищен Тобою всегда, потрясен до сих пор,
и тем сильнее разумею Твою суть,
чем глубже Ты сама погружаешься в забвение своих героических жертв.
Ты израненная, но не охающая и не взывающая,
Ты выносливая почти до самоистязания,
Ты трагическая, потому что чувства твои определила сама судьба,
но Ты и как старинная песня, в которой господствует смех;
величие Твоих дел выражено так просто,
что тот, кто Тебя чтит,
так же просто говорит: я Тебя люблю!
Будь Ты хоть стократ прославлена – Ты охотно сменишь алчный сумрак
вездесущего пепла,
свыкшегося со страданием и в своем гигантизме
уже потворствующего разъединению народов
и пустоте, достаточно вежливой,
чтобы в дверях мира отдавать предпочтение отсутствию
человечества!
Прими бесчисленные поздравления,
Ты, всегда слишком темная для хитрецов,
потому что своими вопросами
они еще недавно поглощали свет Твоих ответов.
Прими бесчисленные приветствия,
Ты, защита лучшего будущего,
Ты, порука жизни более справедливой и достойной.
Ты, охрана всех будущих экспедиций к чудесам,
в которые запишется сердце.
Ты на земле, которую познала с такими жертвами,
Ты на земле, чьи адские кратеры завалены Твоими мертвецами,
Ты, охрана всех будущих экспедиций к чудесам,
в которые запишется сердце.
Ты на земле, которую познала с такими жертвами,
Ты на земле, чьи адские кратеры завалены Твоими мертвецами,
Ты бдительная и Ты охраняемая
на урановых небесах своими летчиками,
у любого из которых прекрасная фамилия: Облаков!