Ворочаясь на дощатом поскрипывающем топчане, Василий Авдеич прислушивался, как тревожно шумят кроны деревьев, трещат листья, и обеспокоенно думал: не набедило бы в саду. Малолетки — тем ничего, сквозь них ветер, как пятерня по лысине, пройдет, а со старших как бы сучья не снесло: усыпаны яблоками. Пойти бы, так опять без толку: темно, хоть глаз выколи… Потом ветер вроде стал потише, по листьям забарабанил дружный летний дождь, и под его мирный шумок Василий Авдеич задремал.
Проснулся он, как всегда, — на рассвете.
Запад еще затянут сизой дымкой, а восток играет уже чистой голубизной, подкрашенной у самой кромки горизонта малиновой струей: где-то там, за далекими, словно нарисованными горами, набухает горячим золотом солнце. Идет тот самый час, когда природа еще не проснулась, но уже и не спит так, только что открыв глаза, уже бодрствуя, человек какое-то время остается неподвижным, прикидывая, что за день нынче будет…
Шуму нынче было больше, чем дождя, — в сильный ветер всегда так. Трава, правда, мокрая, головки сапог Василия Авдеича сразу темнеют, но под яблонями земля сухая — ровные, по ширине кроны, словно циркулем вычерченные круги. На одном таком кругу под старой грушовкой лежит несколько яблок, а вон еще… Сбило-таки — надо потом собрать.
Десятка два густых, унизанных некрупными, уже начавшими желтеть и розоветь плодами яблонь — это все, что осталось от первого колхозного сада, вымерзшего суровой зимой сорок второго года.
Вместо убитых холодом деревьев, когда-то спиленных и сгоревших в печах, по косогору ровными рядами бегут молодые, три года назад посаженные шестилетки. Это добрые сорта — антоновка, главным образом. На иных деревцах крупные, с кулак величиной, яблоки, но еще такие зеленые, что среди шершавых листьев сразу их и не углядишь. Раза два, пригибаясь, Василий Авдеич придерживает рукой ветви, и тогда прозрачные продолговатые капли падают, расплываясь, на рубаху, звонко шлепают по лысине, стекая холодными ниточками на щеки, на усы.
Вот он сад какой — сам и умоет…
Скорее для порядка, чем по необходимости Василий Авдеич проходит через весь сад — до самого забора. Впрочем, забор — это так, видимость одна: столбы да поперечные слеги. Хотели было тесом обшить, да Василий Авдеич отсоветовал: к чему? Сад от села на отшибе, ребята не балуют, а тес-то в хозяйстве понужнее, чем здесь.
Облокотившись на жердь, Василий Авдеич греется на раннем добром солнышке, смотрит, прищуриваясь, вдаль, В низине поблескивает неширокий Вач, дальше, прямо с бугра до края неба, желтеет зыбучее пшеничное поле. Все это видано да перевидано, а все-таки каждый раз бескрайнее поле да речка в низине, обласканные ранним солнцем, неизбежно притягивают взгляд…
Полчаса спустя, захватив в сторожке камышовую кошелку, Василий Авдеич возвращается к старой грушовке. Чуть покряхтывая, он собирает падалицы, переходит от одной яблони к другой. Кошелка наполняется: килограмма три, а то и побольше будет.
Присев на крылечко сторожки, он ставит кошелку между ног, берет на широкую заскорузлую ладонь три яблока: прозрачные, желтые, с проступившими сквозь тонкую кожицу горячими прожилками. От яблок исходит тонкий, нежный запах — не тот густой, терпкий дух, которым пахнут яблоки к Спасу, а едва угадываемый, будто робкий и, видно, потому-то такой чистый и свежий. «Как дите малое», — неожиданно приходит в голову.
Глаза Василия Авдеича туманятся; он смотрит на лежащие в ладони яблоки, и видится ему сквозь горячий туман другое, далекое…
Статная полногрудая Луша вынимает двухмесячного сына из корыта и, блестя черными глазами, передает его Василию.
— Держи, отец!
Проворно расстилая на кровати пеленки, она весело приговаривает:
— С гуся вода — с Пашеньки худоба!
Тридцатидвухлетний чубатый Василий держит сына в больших, широко расставленных ладонях. Мокрый Пашка блаженно гулькает, показывая беззубые десны, его розовое упругое тельце пахнет чем-то парным и чистым — и впрямь, как первые яблоки.
— Давай сюда, застудишь! — покрикивает Луша, хотя в избе не только тепло, а жарко — за окном струится марево знойного июльского полдня.
Потом Луша сидит на кровати, расстегнув выгоревшую кофточку, Пашка, впившись в полную смуглую грудь, сладко чавкает.
— Богатырь будет! — грубоватым от волнения голосом говорит Василий.
Сын и вправду вырос богатырем. Когда в августе сорок первого года, уходя на фронт, Василий Авдеич в последний раз обнял его, Павел оказался чуть не на голову повыше, даром, что и отец был по деревне не из последнего десятка. Погиб Павел на фронте через два года, когда раненый Василий Авдеич лежал в госпитале…
А в прошлом году померла Луша. Все кружилась, работала, а в зиму слегла и — конец. Что твое яблоко: с виду будто крепкое, а сердцевину всю червь-тоска изгрызла… Вот поэтому-то второй год подряд, с весны, и переселяется Василий Авдеич в сторожку. Пустой дом постыл, сдал его нынче Василий Авдеич учительнице — до осени, а иной раз подумает — пусть и в зиму живет. На досуге он тут печку сложил, вещички, какие остались, и те потихоньку, сами по себе вроде сюда же переселились: ружьишко, несколько книжек по садоводству, белье да почти новый костюм — пересыпанный нафталином и совершенно ненужный. Разве что на тот последний случай, когда человек обязательно почему-то должен выглядеть чище, чем в живых…
Василий Авдеич кладет яблоки в кошелку, поднимается. Время, видно, завтракать.
Несколько минут спустя, с ломтем черствого белого хлеба и бутылкой молока, на которую налипли прохладные и влажные комочки земли, Василий Авдеич снова усаживается на крылечке, неторопливо ест. Взгляд его опять падает на кошелку. Куда ж теперь яблоки девать?
«Виктору Алексеичу», — мгновенно, без раздумий, решает старик, и решение это, видимо, настолько естественно, что Василий Авдеич начинает есть быстрее: так ему хочется скорее отнести подарок. Виктор Алексеевич это председатель колхоза «Новая жизнь».
До войны Липовский колхоз был одним из лучших в районе, а в войну, да и в первые послевоенные годы, хозяйство пошатнулось. Прежний председатель, работавший с первого дня организации колхоза, погиб на фронте; с тех пор председатели менялись тут ежегодно, а то и два раза в год, дела шли хуже и хуже. Когда Василий Авдеич пришел из армии, колхоза он не узнал. Два года подряд выдались неурожайные, многие избы стояли заколоченные: в поисках постоянного заработка люди начали подаваться в город, на железнодорожную станцию, на крахмальный завод, а те, кто не хотел уйти или почему-либо не мог, больше занимались собственным хозяйством — огородами да скотиной. Картину запустения и упадка, в глазах Василия Авдеича, завершал убитый морозом сад — его детище — с пеньками вырубленных яблонь, с обломанными сучьями уцелевших и сухим коровьим пометом на извилистых, выдавленных копытами, тропках…
Василий Авдеич из Липовки не ушел — и потому, что поздно было в его годы начинать новую городскую жизнь, и по глубокому убеждению, что рано или поздно, но все равно колхоз снова встанет на ноги. Огородом и скотиной, конечно, пришлось заниматься и ему — надо было чем-то кормиться, но, стосковавшись по делу, глуша тоску по сыну, он не только добросовестно работал в полеводческой бригаде за тощие палочки-трудодни, но и урывал время повозиться в запущенном саду, который в ту пору официально в хозяйстве колхоза уже и не числился.
Вера Василия Авдеича в силу колхозную была так глубока и живуча, что четыре года назад он, человек уже старый и бывалый, поверил пустому человеку.
В тот год, девятым ли, одиннадцатым ли по счету, председателем стал Андрей Брехунок, работавший до этого финагентом в районе. Фамилия его настоящая была Фролов, а Брехунок — прозвище, приставшее к нему еще в мальчишках и вновь всплывшее в памяти людей спустя полгода после того, как Брехунка избрали председателем.
Краснощекий, зычноголосый, в коричневом кожаном пальто, он носился по селу с желтой полевой сумкой, толково выступал на собраниях, и — святая душа! — Василий Авдеич воспрянул духом.