Соня в самом деле закрывает их — мне почему-то становится трудно смотреть в округлые, прикрытые синеватыми веками слепые глаза с трепещущими ресницами, — странно изменившимся, каким-то летящим звонким голосом читает:
— «Родная моя!.. Второпях я всегда писал тебе о каких-то пустяках. Сегодня мы отдыхаем, впереди у меня целая вечность — весь день и вся ночь. Я хочу сказать тебе о самом главном. О том, как я счастлив. Двадцать пять лет я видел над собой небо, жил у самой лучшей в мире реки — Волги. У меня есть чудесные старики, бесконечно дорогие мне люди. Я занимался своим любимым делом — историей, которая помогла мне не столько понять прошлое, сколько оценить настоящее. Наконец, появилась ты — мое большое солнце… Это — уже полнота жизни. Я больше всего хочу, чтобы ты ощущала ее всегда, всю жизнь…»
Соня смотрит на меня блестящими, чуть расширенными глазами, говорит, немножко удивляясь или, скорее всего, вслух размышляя:
— Обычные слова, если их просто читать… А я еще слышу, как он произносит их. У него была такая особенность: скажет какое-нибудь самое простое слово… Ну, жизнь, допустим… И как будто на ладонь его положит — такое оно большое, увесистое. Чем-то своим он наполнял их… Вот и это письмо: оно для меня — как завещание. Я тогда с первой строчки почувствовала… А через неделю пришла ко мне Вера Павловна. Сама, впервые. И я даже не удивилась: знала — с чем… Вошла, губами пошевелила и — на пол…
Отвернувшись, Соня задергивает занавеску — там, за окном, тихонько накрапывает дождик, — просто заканчивает:
— Сразу после войны проводила стариков в Ульяновск. На родину решили вернуться. Сдали, конечно, очень… Вера Павловна еще вроде суровей стала. Дядя Вася — согнулся. Хотя и так малого роста был. Рассказывали, что когда он на свадьбе фотографировался, ему три кирпича под ноги ставили — чтоб не очень ниже супруги выглядеть… Сказалось, наверно, и то, что на пенсию ушел. Стали прощаться — заплакал. «Не забывай нас, птаха-деваха. Одна ты у нас осталась. Замуж выйдешь, дитеночка народишь, — привези хоть порадовать…» Скончался он в пятьдесят шестом. Сходила я в облоно, отпросилась и переехала…
Дождь все прибывает и прибывает; мы молча слушаем его ровный успокаивающий шум до тех пор, пока за дверью не раздается осторожное покашливание.
— Вера Павловна! — Соня вскакивает. — Заходите. Как ваша голова?
— Ничего ей не сделается, утихла, — не переступая порога, отвечает Вера Павловна. — Чай пить пора. Зови гостя-то.
— Идем. Сейчас идем.
Возвращается Соня, улыбаясь.
— Надо идти. Чай у нас — непременный, я тебе говорила. — И пытливо заглядывает мне в глаза. — Ты что это притих? Скуку я на тебя нагнала? Сам напросился. Не мучь ты себя жалостью. Хочешь, я тебе одну вещь скажу?.. Руку вот на сердце кладу: счастливая я все-таки!
Соня стоит, опершись на стол, в привычной позе учительницы, и говорит все это спокойно и убежденно. Спокойным выглядит и ее лицо, может быть, только чуть бледнее, чем обычно.
— Я серьезно говорю. Очень люблю свою работу… Дети, дети — вот мое призвание, моя жизнь. Ты замечал, кстати, что дети стали красивее?.. Нет, не шучу. Не стало уродов, недоразвитых. И знаешь — почему? Не стало неравных браков — по принуждению, по расчету. Людей сейчас сводит любовь. Вот поэтому и ребятишки славные растут. Начисто, между прочим, отметаю всякие разговоры о том, что нынешние ребята и девчата — хуже, испорчены временем. Чепуха, это я тебе как педагог говорю. Просто у каждого поколения — свой ритм, свои признаки и болезни роста. Отличные люди растут! Приходи завтра в школу — посмотришь… Вот в этом мое счастье и есть — участвовать в их росте… Конечно, если б человеку давали вторую жизнь, я попросила бы себе вдобавок и простого, женского счастья. Человек никогда не бывает доволен абсолютно всем. Наверно, это и хорошо… Ну, пойдем, — обидится Вера Павловна.
— Соня, а почему она за обедом так с тобой? — вспоминаю я, поднимаясь.
— Не понял разве? — понизив голос, спрашивает Соня, черные глаза ее блестят устало и смущенно. — Ревнует… Все боится, чудачка, что придет кто-то и уведет меня от нее. Вот иногда и находит на нее — и себя растревожит, и меня. «Кто я тебе? Чужая — чужая и есть. И нечего тебе около меня жизнь свою губить. Иди куда хочешь — не держу». Потом успокоится, опомнится — виниться начнет. «Прости ты слова нехорошие. Забудь про них! Кровушка ты моя, спасибо, что не бросаешь меня, горькую!..» Кричит ее материнское горе, до сих пор кричит…
Четырехэтажное, светлой окраски, здание школы стоит внутри квартала, — не зная, десять раз мимо пройдешь. Зато удобно: в стороне от пешеходов, машин, от гомона весенних улиц.
В вестибюле тихо, пусто, приглушенный гул доносился откуда-то сверху.
— Туда, туда! — не дослушав, машет в сторону лестницы молоденькая, чем-то взволнованная «техничка» в новеньком синем халате. — Всем — туда!
Почему — туда, почему — всем?.. Недоумевая, поднимаюсь на второй этаж и останавливаюсь. В глазах рябит от белых парадных фартуков, кумачовых галстуков и разноцветных дымков капроновых бантов; звонкие голоса первоклашек сливаются в сплошной гул. «Конец мая — конец учебного года», — вспоминаю я, невольно поддаваясь ощущению праздника. Коротко остриженный, похожий на ерша малец, с размаху бьет мне рыжей головенкой в живот, пытается улизнуть.
— Где учительская? — грозно спрашиваю я, обхватив упругое, вьюном извивающееся в моих руках тельце.
— На третьем, дяденька! — выкрикивает он, озорно блестя большими, ни капельки не испуганными глазами.
На третьем этаже народ старше — седьмые, восьмые классы, по виду. Здесь тоже шумно, но по-другому — без беготни. Явно ожидая чего-то, взволнованно переговариваются, нетерпеливо поглядывают в конец коридора. Туда же, ничего и никого не видя по сторонам, стремительно идет Соня.
— Соня!
Схватив за руку, она буквально вталкивает меня в узкую комнату, захлопывает дверь с золотой табличкой «Директор».
— Сиди и жди. Позову.
— Здравствуй, — ошеломленно говорю я. — Соня, что-нибудь случилось?
— Случилось, — быстро, обреченным и счастливым тоном подтверждает Соня. — Последний звонок в моем выпускном классе. И тоже — в десятом «А». Понятно?
И тут же уносится на своих высоких легких каблучках — взволнованная, быстрая, кажется, совсем не изменившаяся и уж безусловно — самая молодая из наших сорокалетних девчат.
В кабинет входит худощавый в роговых очках мужчина.
— Директора, значит, нет, — не спрашивая, скорее свидетельствуя, говорит он и протягивает крупную прохладную руку. — Агафонов, секретарь обкома партии. Откуда вы, товарищ?
— Сам от себя, наверно, — я смущенно пожимаю плечами.
— Вот как… Но вы тоже — на последний звонок?
— Да так выходит.
— Ну что же, — вежливо, выражая полнейшее удовлетворение моими бессвязными ответами, говорит секретарь. — Тогда пойдемте: без семи десять, пора.
— Мне ждать велели, — вовсе уж нелепо говорю я.
— Тогда ждите, — кивает секретарь, с веселым любопытством покосившись на меня.
В кабинет один за другим заглядывают еще несколько человек; чувствуя себя глуповато, стараюсь принять максимально независимый вид, рассматриваю на стенах почетные грамоты и не сразу замечаю, что в коридоре стало тихо.
— Скорее, — распахнув дверь, срывающимся голосом говорит Соня и тут же исчезает.
Торопливо и все-таки отставая, я иду за ней по длинному коридору — по обеим сторонам его замерли ряды торжественной «линейки», — поспешно жмусь в угол.
Из боковых дверей в коридор вплывает величавая, щемяще прекрасная мелодия старинного марша. По лестнице парами спускаются десятиклассники, младшие встречают их восторженными аплодисментами. Ребята в костюмах, в сорочках, с черными галстуками, девчата в форменных, с белыми фартуками, платьях. Капроновые чулки, легкие туфельки. Как они не похожи на тех, какими в их годы были мы, — своими нарядами, и как похожи они на нас чем-то самым главным — молодостью, жаром щек, сияньем глаз, наконец — чувствами, которые переполняют сейчас их сердца!..