Изменить стиль страницы

— Гостей принимаешь? — раздался в дверях густой, чуть грубоватый голос. От Виктора пахло холодом, дубленым полушубком, на круглых налитых щеках горели два жарких морозных яблока.

Виктор оказался не один. За ним, в таком же полушубке и серых подшитых валенках, сутулясь и покрякивая, вошел рослый старик; закрывшая лоб шапка-ушанка была у него завязана длинными тесемками, на красном с мороза лице пышно серебрились заиндевелые усы, из-под таких же мохнатых бровей глянули и тотчас ушли в сторону блеклые глаза.

— Это — Василий Авдеич, знакомься. Наш главный садовод, — громко, кажется испытывая неловкость оттого, что пришел не один, представил Виктор. — Переночевать пустишь? Я-то сейчас на совещание убегу. В пять открывается…

Замерзшими, плохо слушавшимися руками Василий Авдеич развязал под кадыком тесемки, снял шапку. Слившаяся со лбом лысина сохранила еще летний загар, была хорошо обкатанной; в суконной неподпоясанной рубахе он казался еще выше.

— Нам только до утра, Василию-то Авдеичу к врачу надо заглянуть, — все еще продолжал оправдываться Виктор, постукивая ботинком о ботинок. Выглядел он, как всегда, франтовато — в черном костюме и светлой сорочке с галстуком, в очках, представительный; декабрьской стуже он уступил только в одном — полушубком.

За чаем, прижигая ладони горячими боками стакана, Виктор скупо и, кажется, нехотя отвечал на мои расспросы о том, как ему живется и работается, часто поглядывал на часы и посмеивался.

— Бьют и жаловаться не велят. Приезжай — посмотришь. Так, что ли, Василий Авдеич?

Все еще смущаясь, Василий Авдеич помалкивал, шумно прихлебывая, пил из блюдечка чай и, дожидаясь, пока ему наливали следующий стакан, потирал укутанные ватными штанами коленки.

Я доложил Виктору о намечаемой в июле будущего года встрече в Кузнецке и невольно улыбнулся. Точь в точь, как делал это в школе, он заерошил рыжеватые волосы, белесые брови его нахмурились.

В классе Виктора считали тугодумом.

Высокий, с рыжеватыми, ежиком торчащими волосами, в очках, черные ободки которых плотно входили под надбровные дуги, он внимательно слушал объяснения педагогов, поводя широко отставленными ушами. Слушал, не проронив ни слова, и под конец урока, когда по коридору катился уже звонок, к нашей великой досаде, громко объявлял:

— А я вот что не понял…

Вздохнув, педагог начинал объяснять снова, мы нетерпеливо хлопали партами, кашляли и злились на Витьку. Подумаешь, не все понял, многие из нас вообще все прослушали, и то ничего!..

— Угу, — удовлетворенно кивал наконец Виктор и неторопливо поднимался.

Укладывал он объяснения в свою упрямую рыжую голову прочно, накрепко; в десятом классе ему можно было задать любой вопрос, относящийся к девятому или восьмому классу, он только на минуту насупливал брови и коротко, точно отвечал — как добрый хозяин доставая что-то из своей в образцовом порядке содержащейся кладовой.

Сидели мы с Виктором на одной парте, характеры и повадки у нас были диаметрально противоположные, и единственно, что нас сближало, — пагубная страсть к сочинению стихов, которой, должно быть, почти каждый человек должен переболеть, как корью.

Неодобрительно относясь к моим неладам с математикой и физикой, по части стихов Виктор признавал мой авторитет безоговорочно. Почти каждое утро он уводил меня к окну и, смущаясь, просил:

— На вот, погляди…

Стихи у него были ужасные, это я понимал даже тогда, и не мог уразуметь, зачем он пишет. «Я признаюсь тебе, любя, что не забуду я тебя», — это, пожалуй, было вершиной его поэтического вдохновения.

Война разбросала нас по разным дорогам. На свою родную Пензенщину я вернулся спустя четырнадцать лет. Виктор закончил сельскохозяйственный институт, был некоторое время директором лесозащитной станции, последние годы работал председателем объединенного колхоза.

Виделись мы редко, один-два раза в год, обычно ранней весной или поздней осенью, когда в Пензе собирались областные совещания или активы. Под окном моей квартиры останавливался обрызганный грязцой «вездеход», кряжистый человек в яловых сапогах и в синем прорезиненном плаще переходил дорогу, в дверях раздавался сильный, чуть глуховатый голос:

— Можно?..

Сейчас, ожидая ответ Виктора, я искоса наблюдал за ним; нет, седина не главный признак того, что мы стареем. Виктор с его рыжими волосами седым, должно быть, не будет никогда, и все-таки видно, что годы основательно изменили и его. Привыкшее к ветру лицо погрубело, он пополнел, раздался в плечах, стал таким солидным дядей, при встрече с которым невольно уступаешь дорогу. Что-то, чувствовалось, — это и было главным, изменилось в нем внутренне. Серые, когда-то невозмутимо спокойные глаза смотрели теперь сосредоточенно, обеспокоенно: такой взгляд бывает у человека, который не успел что-то доделать…

— В июле, значит? — Виктор все еще что-то прикидывал. — Эх, и выбрали времечко! Сенокос, начало уборочной… Ладно, на денек вырвусь!..

Одеваясь в прихожей, Виктор понизил голос:

— Ты знаешь, приветь старика-то. Чтоб не тушевался. Стоящий мужик, верное слово говорю.

— Ладно, поладим как-нибудь.

Словно почувствовав, что разговор идет о нем, Василий Авдеич, чуть подволакивая правую ногу, — я только что заметил это — вышел к нам.

— Не забудь, Виктор Алексеич, о подкормке-то, — напомнил он, — и про зеленку тоже.

— Завтра об этом, Авдеич, завтра.

— Человек-то вечером добрее. Не в кабинете. — В блеклых глазах старика мелькнула короткая усмешка.

— Видал? — подмигнул Виктор и взмахнул рукой. — Ну, всего — побежал!

Мы остались с Василием Авдеичем вдвоем; для того чтобы поддержать разговор, предложил ему папиросу.

— Не уважаю, — коротко ответил он. — Привык к вольному воздуху.

Я незаметно придавил в пепельнице только что зажженную папиросу, немного растерялся. Разговаривать с неожиданным гостем оказалось делом непростым, и тем, очевидно, интереснее. Оставался испытанный ход заговорить о здоровье, о болезнях, пожилые люди обычно охотно поддаются на эту тему.

— Что ж вас к врачу привело, Василий Авдеич?

— Нога. Неметь что-то начала, — все так же кратко ответил Василий Авдеич, потирая правое колено, и снова быстрая усмешка прошла по его лицу. — В мои-то годы, Михалыч, лечиться вроде уж совестно. Не к чему, прямо сказать. А безножить нельзя мне, служба у меня такая. Ноги да руки в садовом деле — первое орудие.

— Так, может, вам отдохнуть нужно? — только сообразив, что человек с дороги, намерзся и устал, спросил я.

— Спать-то? — поконкретней перевел вопрос Василий Авдеич. — Нет, рано мне. У старика сон что у петуха. Глаза закрыл, и уже кукарекать пора. Буду потом ворочаться да по углам тыкаться, без дела-то. Подождем уж Виктора Алексеевича, он, сказывал, скоро придет. Один доклад нынче, слышь, будет…

— Как он у вас — прижился?

— Виктор-то Алексеевич? А чего же ему приживаться? Он у нас свой.

— Ну и как к нему у вас относятся?

— Правильный мужик, чего тут слова расходовать.

Я начал подыскивать новый вопрос, думая, что гость мой замолк надолго, когда он, пожевав мягкими бесцветными губами, неожиданно сказал:

— Веру он мне вернул. Виктор-то Алексеич.

— Во что веру, Василий Авдеич?

— А во все. — Старик взглянул на меня пытливо, оценивающе: — В землю. В людей. В дело наше. Во все…

Слово за слово мы разговорились. Несколько месяцев спустя, ранним летом, я побывал в Липовке, где работал Виктор, снова встретился с Василием Авдеичем и, припомнив нашу беседу в этот зимний вечер, написал небольшой рассказ. Возможно, в нем не полно говорится о Викторе — судьбы сверстников тесно переплетены с судьбами других людей, и все-таки, готовый принять упрек, что рассказ выпадает из плана книги, я со спокойной совестью включаю его. Рассказ, который называется

ЯБЛОКИ

Ночью налетел ветер. Оставленное с вечера открытым окно стукнуло, звякнув треснутым стеклом; Василий Авдеич встал, прикрыл раму. Минуту, позевывая, он помешкал, выглянул, как был в исподнем, в дверь — там, словно осенью, свистел ветер — и, поежившись, вернулся в теплую темень сторожки, пахнущей сухой травой и медом.