Изменить стиль страницы

Костров различил их, стоя на откосе, по песочно–зеленым шинелям и пышным барашковым шапкам и почему–то особенно обрадовался их присутствию на переправе.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Будоражащий, поневоле сдавленный голос в трубку:

— Доложите, в каком состоянии ваша армия? Где находятся войска и как вас колотят?

Первая часть вопроса обычна, можно бы попросту доложить о положении армии, мысленным взором перемещаясь справа налево по карте, — только, конечно, не открытым текстом, не по телефону. Пользоваться телефоном запрещено категорически. А второе: "Где и как колотят?" — можно ему, генералу Шмелеву, дать взбучку, а при чем тут армия? Кстати, не по вине одного Шмелева армия поставлена в невыгодное, прямо–таки казусное положение. Требовали до самого последнего дня наступать, рвать коммуникации неприятеля, и теперь такая заваруха… Армия оказалась в положении спутанного коня. В мгновение подумав об этом, генерал Шмелев дунул в трубку, словно этим стараясь прочистить ее, и наконец осторожно переспросил:

— Кодом доложить или лично подъехать?

Голос с того конца провода нервный, с нотками насмешки:

— Пока закодируете или поедете лично, немцы сядут вам на хвост, отрубят этот хвост… Доложите прямо, никто вас за язык не повесит… Уже тот факт, что мы теряем успех, а немцы приобретают этот успех, ни для кого не является секретом.

— Понимаю.

— Мало понимать! — перебил голос раздраженно. И через паузу: — Нам известно, немцы предприняли контрудар, судя по всему, более сильный, чем два предыдущих… Прорвали на широком фронте передний край, смяли оборону. Угрожают… Знаете об этом?

— Знаю.

— Заходят в тылы…

— Знаю.

— Подвижная группа танков совершает глубокое вклинивание, вплоть до угрозы штабу фронта.

— Возможно.

— Прорывается к переправам Дунафельдвар и Дунапентеле.

— Возможно и это…

— Что ты заладил как попугай: "Знаю… Возможно!.." — вспылил командующий.

Редко бывало с Толбухиным, чтобы он ругал кого–то и так раздражался. А вот сейчас вышел из себя. И Шмелев зримо увидел его, как утратил он спокойные, медлительные и даже флегматичные манеры, напоминающие манеры и привычки ученого: полные губы, полный подбородок, лицо, нервно подрагивающие бугристые надбровья, лоб, иссеченный морщинами, и глаза, некогда добрые, — все сурово скомкано, напряжено. Он слышал, как командующий сильно дышал в трубку, ожидая ответа.

Шмелев, однако, не обиделся. Поистине, впитал в себя старое военное правило: на резкость начальства не обижаться, видя в этом не свою личную, а чью–то слабость, но что касается перечить или возражать, то это уж, простите, в характере генерала Шмелева — клин клином вышибать. И он парировал упрек командующего резкостью:

— Не по адресу обратились, товарищ маршал… Кто–то проморгал, а теперь… на меня все шишки валите!

Помолчала трубка.

— Теперь поздно кого–то винить, — враз сбавленным, точно охлажденным голосом проговорил Толбухин и уже миролюбиво: — Скажи, Николай Григорьевич… милок… как ты намерен выправлять положение?

— Отбивать направо и налево, — трудно перестраиваясь на иной лад разговора, строго ответил Шмелев и, перегодя немного, спокойно пояснил: На левом фланге, на Драве, держат оборону войска 1–й болгарской армии Стойчева… Стойкий, скажу, генерал, оправдывает свою фамилию, и болгары дерутся — восхититься можно… А на правом фланге мотострелковая дивизия потеснена. Но совместно с танковым корпусом и конниками корпуса, спасибо им, свалились как снег на голову, и очень кстати, рубятся… От клинков аж свист идет…

— По твоему докладу получается, вроде все нормально, — проговорил Толбухин. — А фронт рассечен надвое: вот–вот будут захвачены переправы, и войска, а вместе с ними и мы, грешные, будем опрокинуты в воды Дуная и будем кунаться.

Это простецкое слово Шмелеву понравилось, и он ответил столь же просто:

— Окунуться бы не мешало… Так накалены обстановкой…

— Вот я про то и говорю, — загудел басовито Федор Иванович. — Значит, держишь, отбиваешься. А если за Дунай придется?

— Я вас не понял.

— За Дунай, говорю, перекочевать?

— Не понял вас, товарищ командующий.

— Глухой, что ли? — в сердцах проговорил Толбухин. — Подожмут немцы, столкнут, и придется эвакуироваться за Дунай, как наши вон тылы… Понял?

— Теперь понял, — ответил Шмелев. — Но я и все мои войска за Дунай не хотим… Это что же, лишние хлопоты наживать: уходить за Дунай, чтобы снова форсировать его? Нет уж… Как сказал один мой солдат: раз переправлялся через Дунай, другой раз, третий… Сколько же Дунаев–то!

Было слышно, как рассмеялся командующий фронтом. Дальше Шмелев, как ни дул в трубку, ничего не услышал — какая–то донная пустота…

Толбухин прервал разговор со Шмелевым. По радио его вызывал командующий смежным фронтом маршал Малиновский.

Рация пищала, уйма помех мешала говорить. Толбухин лишь услышал: "Ну как, сосед, держишься? Держись… Иду тебе на подмогу. Бью в основание клина контрнаступающей колонны… Обрублю…" — ворвавшиеся голоса перебили, и рация сошла с настроя.

Тем временем, повесив трубку, Шмелев подумал: "Одними увещеваниями делу не поможешь, обстановка действительно за горло берет".

С оперативной группой он решил выдвинуться поближе к войскам, чтобы в случае чего, даже при окружении, держаться вместе с офицерами, а остальное хозяйство штаба, как он называл громоздкую поклажу, оставить на прежнем месте, в Бельчке. Только потом, спустя некоторое время, пожалел, что оставил там свое хозяйство.

Часа через два на Бельчке наскочили немецкие танки. Правда, они появились на окраине, на магистральной дороге, оседлав ее и отрезав путь на переправу, но людям из штаба — офицерам, машинисткам, поварам, связистам, складским работникам, врачам и сестрам из санпункта и девушкам банно–прачечного отряда — от этого было не легче. Некоторые из них, служившие под началом, вероятно, властных и прозорливых начальников, взяли на себя смелость переехать, смыться часом пораньше, а остальные проворонили и почуяли опасность, когда снаряды начали визжать и лопаться уже посреди села.

В это время сменившаяся утром после дежурства Верочка безмятежно спала в доме у хозяйки–мадьярки. Та угодливо делала для нее все, вплоть до того, что кормила жареными цыплятами. Отношения между хозяйкой и Верочкой зашли так далеко, что мадьярка блаженно кивала на ее живот, держа на весу, у груди, руки и покачивая ими, как бы нянчая ребенка. И Верочка не скрывала, что ждет прибавления, хотя и смущалась: болезненно бледное лицо ее вспыхивало жаром…

И надо же беде случиться, что хозяйка в это утро куда–то запропастилась, и Верочка беспробудно спала, и только грохот разорвавшегося под окном снаряда поднял ее.

Она моментально накинула на себя халат, забегала по комнатам, не зная, что брать и брать ли, — высушенное после вчерашней стирки белье еще висело на шнуре неглаженое, обмундирование Алексея, в том числе пошитое и раз надеванное парадное, ее синяя юбка и гимнастерка бережно покоились в платяном шкафу. Ничего этого Верочка не сумела взять — второй разрыв хоть и менее близкий, бабахнул где–то в огородах, и Верочка второпях подхватила чемоданчик с фотографиями и личными записями Алексея (уезжая куда–нибудь в командировку, он наказывал не утерять эти, как выражался, документы истории), сунула туда же платье, накинула на плечи шинель и выскочила наружу.

Суматошно бегущие на окраину люди увлекли ее туда же. Мимо проезжал открытый "виллис", в нем сидели четверо с водителем, нашлось бы место и для женщины. Верочка подняла руку, даже шагнула на проезжую часть, чтобы остановить, но "виллис" фыркнул, обдав ее ошметьями снега, и умчался.

Верочка побежала дальше и, к радости своей, увидела крытую машину–киноустановку; она выезжала из сада напрямую, ломая забор. Сзади короба болталась сорванная с петель дверь, оттуда кто–то махал Верочке, звал скорее догонять и садиться.